05.11.2024

Как хоронили Евгения Евтушенко

+ +


О том, как это было, рассказывает главный редактор журнала "Сноб" Сергей Николаевич.

Хрустальная душа.
Москва 11 апреля 2017 года простилась с Евгением Александровичем Евтушенко.

Похороны — любимый жанр русского народа. Кто пришел? Кто не пришел? Что говорили? Много ли было народу? Достаточно ли скорбела вдова? От кого получены телеграммы? Сколько было венков? Телеграммы полагается зачитывать со сцены голосом диктора Левитана, а с венков уже после прощальной церемонии обязательно срезать траурные ленты, чтобы потом они не угодили в кладбищенский контейнер. «Любимому», «Великому» и «Незабвенному» не полагается валяться среди мусора и выцветших пластиковых цветов. Впрочем, от такого варианта сценария никто не застрахован.

Евгений Александрович Евтушенко велик уже тем, что, в отличие от многих своих соотечественников, любил и умел быть режиссером своей судьбы. И распорядился ею, надо признать, гениально, что бы там кто ни говорил. Прожил достаточно долго, хотя по своей сибирской семижильности был задуман лет на 100, не меньше. Объездил весь мир. С младых ногтей был признан, обожаем и всесветно знаменит. Этого ему, разумеется, простить не могли. Завидовали братья-писатели люто. Долгое время считалось, что ему просто везло.

Ну да, везло! А что тут такого? Е.А. никогда не скрывал и не стыдился, что он дитя фарта — кстати, любимое словцо в поколении 60-х годов. Везло, кроме всего прочего, потому что он ненавидел проигрывать. Один раз мне довелось увидеть, как Е.А. играет в футбол. Зрелище, могу сказать, посильнее цедээловских чтений.

В нем жила такая неистовая ярость и жажда победы, что их хватило бы с лихвой на всю нашу сборную по футболу. Помню его майку с темными кругами от пота, набрякшие жилы на старой, красной шее, какой-то петушиный, задушенный крик. И бег, бег юноши, у которого сейчас разорвется сердце, если ему не дадут забить его гол. Говорят, что он так же играл в теннис. И так же вел свои издательские дела. Может, поэтому успел так много. И до последнего писал, писал. А когда писать уже не мог, стал диктовать…

Тут он совпал со своей первой женой Беллой Ахмадулиной, которая, потеряв зрение, могла лишь наговаривать на диктофон свои мемуары, вошедшие в недавнюю книгу Бориса Мессерера «Промельк Беллы». Вообще, мистическим образом пути бывших супругов неожиданно пересеклись: 10 апреля юбилей Беллы, 11-го — панихида Евтушенко в ЦДЛ и похороны в Переделкино, 12-го — вечер Беллы там же, в ЦДЛ.

Эта неожиданная посмертная близость двух самых известных поэтов своего времени невольно наводит на мысль о том, что есть какая-то высшая режиссура в этой прощальной церемонии. Несмотря на наличие других мужей и жен, из их биографии друг друга никак не вычеркнуть.

Никогда не забуду насмешливый взгляд Беллы Ахатовны в тот момент, когда я напрямую спросил ее, читала ли она воспоминания Евтушенко и дневник Нагибина, по крайней мере, те страницы, которые касались непосредственно ее персоны?

— Нет, не читала, — сказала она с кокетливой беспечностью.

И, выдохнув облако сигаретного дыма, добавила:

— Зато Борис подробно все прочитал, изучил и проклял обоих. У нас по этому поводу даже была ссора. А Женю я при встрече все-таки спросила: «Зачем ты это сделал?»

— И что он ответил?

— Он пожал плечами и сказал, что всего лишь хотел рассказать о своей любви. На что я ему сказала: «Ты испортил мне начало жизни и ее конец».

И Белла весело рассмеялась своей удачной шутке.

Так получилось, что я немного знал и вторую жену Евтушенко, героическую Галину Луконину, урожденную Сокол. Мы вместе пытались учить французский язык и даже ездили куда-то на юго-запад «погружаться». С более или менее с одинаковым результатом. То есть отдельные слова произнести могли, но заговорить — никак. Зачем это было надо Гале, знаменитой московской светской львице, я тогда так и не понял. Многотрудный и многофазовый развод с Евтушенко ей дался тяжело. На моей памяти они бесконечно делили какие-то картины, книги, деньги. В неистовом желании обеспечить безбедную жизнь себе и сыну Пете Галя добралась до Верховного суда, где услышала из уст самого высокого начальника изумительную фразу: «Ну что вы так переживаете, Галина Семеновна? Закон — он как дерево, его и обойти можно!» В том смысле, что сидите, мадам, тихо и радуйтесь алиментам, которые удалось отсудить.

И Галя отступила, попытавшись с головой уйти во французский язык, который ей ни с какой стороны был не нужен. На удивление тихо она провела все последующие годы. От интервью категорически отказывалась и даже мемуаров под старость так и не удосужилась написать. А ведь ей было что вспомнить. Умерла она несколько лет назад. А вслед за ней ушел и Петя, приемный сын Е.А., художник.

На похороны прилетела и третья жена поэта, англичанка Джан. Какое-то время мы были соседями: Евтушенко жил с ней и двумя малолетними сыновьями в жилом корпусе гостиницы «Украина», а я в доме напротив. Он был уже тогда немолод. И не очень умел обращаться с маленькими детьми. Считаные разы я видел его прогуливающимся с коляской. Похоже, он стеснялся и не хотел, чтобы его заставали за этим занятием, так не шедшим статусу первого поэта России. Поэтому около детских песочниц и в бесконечных очередях торчала его молодая жена, рыжеволосая красотка Джан, в любую погоду в одном и том же пуховике. Похоже, в какой-то момент ей это порядком надоело. К тому же один из сыновей у них был серьезно болен. Она вернулась обратно в Англию. И эта страница в жизни Е.А. была перевернута.

На сцене среди родни Джан сидела где-то сбоку, в дальних рядах. Так что я даже не сразу узнал ее, хотя она почти не изменилась. Только рыжие волосы стали седыми.

А потом на горизонте появилась Маша. Прекрасная, молчаливая, скромная Маша, которая взяла жизнь Е.А. в свои руки и как-то спокойно, без лишнего надрыва направила ее в русло тихой семейной заводи. При этом она радикально сменила пейзаж за окном его кабинета: вместо переделкинских сосен и заборов возникли выхоленные изумрудные газоны Оклахомы, вместо дымных и душных интерьеров ЦДЛ — кондиционированные, стерильные аудитории университета в городке Талса. А еще Маша родила двух замечательных сыновей и освоила новую для себя профессию преподавателя русского языка, да так, что американцы признали ее лучшим педагогом во всех своих бескрайних Соединенных Штатах. Подруга, жена, защитница от всех завистливых, корыстных и злых. Она возьмет на себя заботы по дому и непростому их быту, продлит ему счастливую старость, поможет справиться с подступавшими недугами и болезнями, а когда придет последний час, закроет ему глаза. А что ещё требуется от жены поэта?

… Панихидные речи лились неспешным потоком в ритме похоронного марша. Выходили начальники, вспоминали соратники. На экране мелькали фотографии Е.А. разных лет. По большей части с разными мировыми знаменитостями. Тут и Федерико Феллини, и Апдайк, и Артур Миллер, и Шостакович, и Роберт Кеннеди. Всех не упомнишь. А он всех знал, и все его знали. Забыть его было невозможно. Ведь, кроме всего прочего, он был невероятно фотогеничен. Недаром его мечтал снять Паоло Пазолини в «Евангелии от Матфея». Такие лица врезаются в память надолго. И самая чувствительная пленка влюбляется в них с первого дубля. Он знал об этом своем даре. Может быть, самом главном даре — заполнять и влюблять в себя пространство. И неважно, что это — многотысячный стадион или сельский клуб в российской глубинке. Он сам был для себя и для всех театром. Отсюда его невероятные пиджаки и невиданных расцветок рубашки, все эти странные картузы и кепки. Отсюда его смешные завывания и бешеная карамазовская повадка на сцене. В молодости, наверняка, он мог бы сыграть Митю Карамазова, а в старости — и Смердякова, и Зосиму. Причем еще неизвестно, кто бы у него получился убедительнее!

Я разный —
я натруженный и праздный.
Я целе-
и нецелесообразный.
Я весь несовместимый…

Его стихи пытались читать все, кто выходил на сцену с прощальным словом, и иногда казалось, что лучше бы они этого не делали. Поэтам, даже мертвым, не пристало слушать, как вымучивают их строчки.

«Читайте про себя», — говорил жесткий, птичий профиль Е.А., выглядывающий из гроба. Лучше бы дали его записи. Не догадались.

С самим Е.А. я общался раз три. И то только по телефону. Его первый звонок застал меня в Париже в разгар подготовки к фотосъемке обложки. «Это Женя!» — коротко представился он. Не сразу дошло, кто это. Я еще не знал, что разговор с ним не может длиться меньше часа, и был не готов к его воспоминаниям, неспешным размышлениям вслух, которые никуда не вели. Писатели с редакторами, как правило, говорят о деньгах. И я все ждал, когда наш разговор свернет на проторенную дорогу гонораров, налогов, счетов и т.д. Но нет, он вдруг заговорил о Бродском. Видно было, что эта тема его мучила и жгла. Он интересовался, не видел ли я его программы с Соломоном Волковым? Не видел. Или читал ли я его последние стихи в «Знамени»? Не читал. Я чувствовал, как образ просвещенного сноба медленно, но верно подменяется в сознании Е.А. некоей унылой серостью, но ничего поделать не мог. Вокруг меня шныряли французы, подсовывавшие разные счета, демонстративно скучала звезда, не зная, чем себя занять. Стилист и фотограф нервно ждали, когда, наконец, я перестану говорить по телефону. Но что-то не позволяло мне оборвать разговор с Е.А. на полуслове. Что? Не знаю. Все-таки это был сам Евтушенко!

Только один раз за всю церемонию прощания вдруг возникла та таинственная вибрация и нервная дрожь, которой он умел добиваться сам. Когда на сцену вышел с гитарой Сергей Никитин. Добрый, милый Сережа, чьим голосом озвучены все наши новогодние праздники и застолья, ставший почти уже родным за более чем сорок лет, что крутят по всем каналам «Иронию судьбы». Ему тоже было что рассказать про Е.А. И о том, как он баллотировался в депутаты Верховного Совета от Харькова, и как они вместе выступали на огромной площади в центре города, где собралось более 20 000 человек. И как он там с Татьяной пел: «Приходит время, птицы с юга прилетают», и весь народ многотысячным хором подхватывал: «И это время называется весна». «Весна» в Харькове только еще больше раззадорила Е.А., который с трудом переживал чужой успех в своем присутствии. Поэтому он тут же бросился читать и скандировать что-то вроде «Так жить нельзя». И площадь радостно вторила: «Нельзя, нельзя…»

А потом, когда уже поздней ночью они вернулись в гостиницу, Никитин снова взял Е.А. на «слабо».

— А вот слабо вам сочинить стихи на музыку вальса Андрея Петрова из «Берегись автомобиля»?

Все знают немного спотыкающийся, сентиментальный вальсок, так подходивший под похождения Юрия Деточкина. Но чтобы по контрасту с легонькой музыкой текст был обязательно острый, колючий, резкий.

Е.А. нельзя было произносить слово «слабо» ни при каких обстоятельствах. Он сразу внутренне свирепел и заводился.

Короче, стихи были готовы на следующее утро.

Жил-был одинокий господин.
Был он очень странный
Тем, что он бы стеклянный.
Динь-динь-динь.

Стихи легко ложились на музыку. Все было идеально. Правда, смутили строки из второго куплета:

Где тот одинокий господин?
В гробе деревянном,
Вовсе не стеклянном, он один.

Но ведь сами хотели чего-то остренького!

— Когда умру, споешь на моих похоронах, — распорядился Е.А.

Серёжа не смог ослушаться и вчера выполнил наказ мэтра.

И это было так пронзительно и прекрасно. И его голос, и стихи, и музыка Андрея Петрова. И вся режиссура, придуманная Е.А. Он ведь знал, как душно и тоскливо на любых похоронах. Ему хотелось этого звука бьющегося стекла. Ему не терпелось напомнить всем о своей хрустальной душе, которая была где-то среди нас и наблюдала за всем происходящим со своей только ей доступной высоты. Сережа пел. И очередь, состоявшая в основном из пожилых людей, в растерянности замерла со своими хризантемами. Это и было наше прощание с поэтом.

Тот, кто с хрустальной душой,
Тот наказан расплатой большой.
Остается лишь крошка стекла —
Жизнь прошла!

Место на кладбище Е.А. тоже выбрал себе сам. Не доверил никому. Рядом с могилой Бориса Пастернака в Переделкино. Тогда, в конце 50-х, когда бушевало дело «Доктора Живаго», им почти не довелось пообщаться. А Е.А. так этого хотелось! Зато теперь наверняка им будет о чём поговорить.


63 элементов 6,211 сек.