22.11.2024

«Память в России остается минным полем и черной дырой». Сергей Медведев о «войнах памяти»


Наступила так называемая мемориальная эпоха, она же эпоха ностальгии или эпоха памяти. О том, как эти травмы отражаются на современном человеке, почему в России нет «твердой памяти», и как государство пытается узурпировать право на историческую истину, рассказывает историк, профессор Высшей школы экономики Сергей Медведев.

«У нас очень неглубокие корни»

Александр Эткинд в книге «Кривое горе» пишет, что Россия — это страна, которая еще не научилась работать с памятью. Он, конечно, не первый, кто об этом говорит: например, еще Петр Чаадаев в «Философических письмах» писал, что Россия — страна беспамятства, что существует она единственно для того, чтобы преподать миру какой-нибудь страшный урок. Мы любим очень рассуждать о том, какая у нас великая, уходящая в глубокое прошлое нация, но по сути эта память никак не закреплена на земле мемориальными знаками: памятными крестами, старыми церквями и часовнями, надгробиями на могилах и даже просто описанием собственной земли. У нас очень неглубокие корни.

В Википедии есть картографический раздел Викимапия, где можно посмотреть, как описаны те или иные территории. Я смотрел Калининградскую область и соседнее с ней Гданьское воеводство Польши. Так вот, Польша вся густо заставлена значками, там есть описание каждой деревни, отмечены какие-то памятные ручьи и памятный крест, часовни, дороги. А вот переходишь границу и там пусто: никто ничего про Калининград в Википедию не писал. Притом, что Россия в общем-то в интернете довольно продвинутая страна. Или еще пример. Много вы знаете могил, за которыми люди ухаживают, скажем, еще с 19 века? Одна из тысячи может быть. У нас на могилу одно-два поколения ходят и все. В Шотландии я видел ухоженные могилы, которым пятьсот, семьсот и даже восемьсот лет.

Я не хочу сказать, что русские как-то иначе устроены. Они не лучше или хуже, и этому всему есть историческое объяснение. Призывы, мобилизации, индустриализация и коллективизация, продовольственная программа, перестройка, распад страны — это в российской истории происходит постоянно. Люди не отращивают корней, живут временно, не строят дома на века, не делают свои могилы на века, потому что знают: рано или поздно придет какой-то или супостат и перегонит тебя на новое место, если вообще оставит в живых. Вот в этом отношении даже сама топография России препятствует возникновению того, что Эткинд называет «твердой памятью». Памятные доски, главы в учебниках, официальные мнения, семейные истории и реликвии — все это формы «твердой памяти». В России же память мягкая. Мариэтта Чудакова сказала как-то, что в России не было Нюрнбергского процесса, но была русская литература, которая осудила сталинизм — в книгах Гроссмана, Солженицына, Шаламова. Но книга сегодня есть, а завтра ее нет. Есть она школьной программе — ее читают, нет в школьной программе или попалась какая-нибудь учительница-сталинистка — и вот уже никто не читает, и дети вырастают с уверенностью, что Сталин был эффективным менеджером.

«Государство хочет узурпировать коллективную память»

В нынешней России политика памяти заменила политику как таковую. Гораздо отчетливее, чем на правых и левых, либералов и консерваторов, люди делятся по отношению к Сталину, к памяти Второй мировой войны, к георгиевской ленте. Государство начинает узурпировать формы коллективной памяти, говорить, как нам правильно вспоминать какие-то вещи и как неправильно. Память все время остается каким-то, во-первых, минным полем, а, во-вторых, черной дырой, которую люди боятся, которую люди обходят по периметру и не вспоминают прошлое, как бы чего не вышло.

С точки зрения государства, мы должны хранить в памяти историю Россию как череду побед, которая от правителя к правителю ведет нас к триумфу государства. Например, 15-летие трагедии в Беслане на госканалах, в официальных СМИ было затушевано. Зато в связи с 80-й годовщиной пакта Молотова-Риббентропа произошла удивительная реабилитация этого преступления сталинизма, открывшего дорогу ко Второй мировой войне.

Пакт теперь признан большим успехом советской дипломатии. Или реабилитация советского вторжения в Афганистан в 1978 году: сейчас это считается не преступлением, а интернациональной помощью. По официальной версией, Советский Союз противодействовал приходу империализма, а иначе там стояли бы солдаты НАТО. С другой стороны, государство восстанавливает мифы, например, миф о героях-панфиловцах.

Уже не раз и не два директор Госархива говорил, что это история, придуманная корреспондентом Красной Звезды в январе 1942 года. Но нет же, сейчас министр культуры нам говорит, что неважно, придумано или не придумано — с этим мифом выросли поколения людей, а значит, это святое. И здесь мы приходим к ощущению нашей российской истории как своего рода новой религии.

Победа является ключевой точкой религии памяти и соответствуют ей такие же христианские ритуалы как крестные ходы с ношением икон. Например, Бессмертный полк. Вот это абсолютно религиозное сознание воскрешено в этом победном движении.

Память мало того, что узурпирована государством, она полностью перешла в область мифа, в область иррационального, архетипического, бессознательного. Ее именем санкционируется государственная политика. Как, например, война России с Украиной была санкционирована памятью: это была не просто борьба с Украиной, которая хочет куда-то там в Европу отделиться, это была борьба с фашизмом, с хунтой.

«Сталинизм может быть высмеян»

Основополагающая фигура в памятном мифе российского государства — Сталин. В нем сошлось очень много. Это в том числе и ностальгия по порядку, и протест против нынешнего беспорядка и беспредела: взяток, пыток, коррумпированных ментов. Это и свидетельство неэффективности государства, и некий троллинг Запада и либералов («Сейчас мы вам Сталина покажем»), и легитимация окружающего насилия («Сталина на вас нету, при Сталине расстреливали, но был порядок»). Для многих соотечественников Сталин является своего рода брендом России наряду с Гагариным и Пушкиным. Он олицетворяет то самое былое величие, хотя и в грозном ореоле репрессий.

Хотелось бы, чтобы представители народов, пострадавших от депортации, были своего рода гарантами против сталинизма. Но почему-то многими образ Сталина все равно воспринимается через призму сурового, но справедливого отца народов. Мы видим, как сплошь и рядом репрессированные семьи, их наследники попадают под обаяние сталинизма. Грузия, например, невероятно сильно пострадавшая от чисток, но она сейчас активно ресталинизуется, такая пост-саакашвилевская Грузия, ставятся новые памятники, паломничество в Гори, Сталин глядит на тебя с каждой второй бутылки вина.

Я понимаю, что сталинизм не будет на официальном уровне осужден, но он может быть высмеян. Как в фильме «Смерть Сталина», который был буквально через пару дней проката запрещен. В Германии, например, был замечательный мюзикл Мела Брукса «Продюсеры» — о том, как два еврея сделали шоу про Гитлера.

«Не надо думать, что ты один обладаешь правом на историческую истину»

Память контролирует и оформляет конфликты, память становится инструментом войны. Почему так происходит? Потому что в нынешнем мире прослеживается сильный дефицит идентичности. Мы живем в эпоху позднего модерна: распались большие институты, большие нарративы, которые обеспечивали нам нашу собственную идентичность, представления о том, кто мы есть. Сейчас нет ни веры, ни царя, ни Отечества. Человек позднего модерна растерян перед лицом этой новой реальности, где сплошные fake news, сплошной троллинг, где ничего не понятно. И он начинает искать какие-то простые опоры идентичности и находит их в памяти.

Мы живем в очень опасный период. То, как раньше люди бились и за родину-мать, то как бились за ресурсы, за обладание какой-то территорией, — точно так же люди сейчас готовы биться за память. Память становится невероятно взрывоопасной силой. Войны памяти чреваты гражданскими, политическими, военными конфликтами. Причем, как мы видим, они не затухают ни сто, ни двести лет спустя. Это те трупы, которые можно раскопать в любой момент, положить к порогу дома, и это все начнет снова взрываться.

И особенно взрывоопасным в данном случае является постсоветское пространство. Во-первых, потому что в России не было каких-то форм работы с памятью. А во-вторых, потому что мы живем в пространстве постимперии. Вернее, скажем так, империи, которая уже умерла, но никак не может в это поверить, и которая живет в состоянии пост-мортум, такого зомби, который постоянно пытается себя воскресить и назвать живым.

На чем строить историческую память, если не на имперской риторике? На местной памяти: памяти семьи, памяти городов, на местных идентичностях. Германия, Франция — это же страны регионов. Ты приезжаешь и видишь абсолютно разных людей, которые считают свои регионы полунезависимыми государствами.

В России тоже есть огромные скрытые ресурсы идентичности. Есть местный сыр, местный квас, местные пельмени. Россия должна гордиться своим различием, тем, что она переплавила в себе различные этносы, города, большие территории и пространства. Кроме всего прочего, я считаю, что российская идентичность должна строиться не на памяти побед и триумфов, а на памяти прорывов к свободе. Имперский дискурс не является доминирующим в истории России.

Важно признать множественность памяти. Не надо думать, что ты один обладаешь правом на историческую истину, на историческую память. И надо понимать, что рядом с тобой живут другие люди, которые могут иметь совершенно другое представление о том, чем было то или иное историческое событие. Татары имеют право на свое суждение об Орде, об Иване Грозном, эстонцы могут иметь совершенно иной взгляд на то, чем было вхождение Эстонии в состав Советского Союза.

Память — это основа человечности. Это не какой-то застывший массив лавы из вулкана: выплеснулась и лежит. Это по-прежнему живая материя, на которую мы каждый год, каждое десятилетие заглядываем, снова смотрим, снова переформулируем, что-то пересматриваем. Чем больше точек зрения мы обретаем на одно и то же событие, тем богаче становимся.

Записала Наталья Корченкова


67 элементов 1,263 сек.