После ультиматума в три страны ввели дополнительные контингенты советских войск. Созданные под дулом пистолета новые правительства назначили внеочередные парламентские выборы, а новые парламенты быстро провозгласили создание советских республик, которые были приняты в СССР уже в начале августа.
Насильственная советизация обернулась для стран Балтии серией массовых депортаций представителей интеллигенции, духовенства, бывших политиков, военных и зажиточных крестьян. Во время июньской операции 1941 года из Литвы, Латвии и Эстонии было вывезено свыше 40 тысяч человек, а в ходе второй волны 1949-го года — около 100 тысяч. The Insider поговорил с теми, кого депортировали в Сибирь в юном возрасте, о потере родных, жизни впроголодь и о дороге домой.
Дайнора Урбонене, Литва
Дайнора Урбонене была депортирована из Литвы 14 июня 1941 года в возрасте 9 лет вместе с семьей. Ее дочь Раса Юхнявичене в 1990 году стала депутатом Верховного Совета Литвы, принявшего Акт о восстановлении независимости Литвы.
Мы жили в небольшом городе Рагува. Папа был директором школы, мама – учительницей. Моему брату Арутису было всего полтора года. Однажды утром, еще будучи в кровати, я услышала шум в другой комнате. Я пошла туда и увидела картину, которую запомнила на всю жизнь. Мама сидела на диване, рядом с ней стоял вооруженный мужчина. Другой направил винтовку в спину моего отца – он стоял прижатый лицом к дверному проему. Брат плакал, но маме не давали подойти к нему, чтобы успокоить.
Дайнора Урбонене с дочерью Расой Юхнявичене
Затем начался обыск. Мама начала нервничать, надо было собрать с собой вещи. Набрали, что смогли. Нам сказали, что вещей слишком много. Мама с трудом уговорила – объяснила, что там в основном детские вещи. Нас посадили в грузовик и повезли в Паневежис, на станцию. Но поезд стоял не на самой станции, а на приличном расстоянии от нее – наверное, чтобы не было видно, как нас грузят. Я увидела страшные вагоны – тогда я не понимала, что они были предназначены для перевозки скота. Мы забрались туда, устроились в уголке у окошка. Посередине вагона – дырка в полу. Мама спросила, зачем она нужна. Ей объяснили, что это туалет. Через несколько дней женщины придумали соорудить подобие занавески, чтобы было хоть чуть-чуть удобнее.
После первой ночи я немного успокоилась. На другой день пришли вооруженные солдаты и сказали, что мужчины поедут в другом поезде. Дети плакали, пытались удержать отцов. Но нас оттолкнули, и мужчин вывели. Нам сказали, что это временно. А на другой день мы увидели, что этот поезд стоит, а на нем надпись: «Арестовано». А на нашем поезде такового слова не было. Тогда все женщины поняли, что их везут в лагерь. Мы с мамой подошли к этому поезду. Через одну из оконных решеток я заметила папу. Мама плакала. Папа увидел нас с братиком, помахал рукой и даже улыбнулся. Больше мы его не видели.
Папа помахал нам из вагона с надписью «Арестовано» и улыбнулся. Больше мы его не видели
А нас повезли дальше. Люди помогали себе церковными песнопениями. В какой-то момент появились слухи, что поезд атакуют с воздуха и нас освободят. Мы, дети, думали – выживем ли мы сами под этими бомбами. Конечно, это были лишь разговоры: никто нас не освободил. Мы проехали через Уральские горы, и мамы начали плакать: «Это уже Сибирь!». Мы ехали примерно две недели. Нас высадили в Барнауле и отвели за город – в огороженное поле. По краям – вышки, в каждой из которых стоял вооруженный солдат. Нас поселили в палатках – по четыре–пять женщин с детьми в каждой. На другой день маму куда-то вызвали. Я изнервничалась, потому что не знала, что делать с маленьким братом. Через какое-то время нас перевели в город и поселили в очень холодный подвал. Из еды нам выдавали только по 200 граммов хлеба на человека. В том подвале мы прожили почти месяц. Начался голод. Один раз мы ничего не ели дней десять. Тело начинало пухнуть.
Мама пошла работать. Тогда ей стали выдавать по 400 граммов хлеба в день. Потом мама начала обменивать свои красивые платья, привезенные из Литвы, на еду. И сама говорила: «О чем я думала, когда брала с собой в Сибирь эти красивые платья?» Но даже на вырученные за эти платья деньги купить еду было сложно. Магазины были пустые – там продавался лишь лук да просо. Однажды мама достала мешок картошки. Мы все картофелины пересчитали и постарались их растянуть максимально надолго. Деньги, оставшиеся от продажи платья, мама завернула в платок и спрятала под матрас. А мне сказала следить, чтобы никто не украл или чтобы не отобрала охрана во время обыска. Нас вообще часто обыскивали. Один раз, помню, отобрали у всех альбомы с фотографиями. Видимо, получили такой приказ.
Потом нас опять погрузили в вагоны и отвезли на другую станцию. Там нас ждали подводы. Садиться в них можно было только детям. Я сидела с братом, а мама шла рядом по снегу. Было очень холодно. Особенно запомнился один вечер. Мама шла грустная, я с братиком сижу в телеге. Небо – красное. А извозчик так ударяет лошадь кнутом, что тот отскакивает в нашу сторону. Я прикрывала собой брата, но кнут ударял по мне. Было больно, но жаловаться тоже было нельзя – иначе пришлось бы слезть с повозки, а уставшей маме самой нести Арутиса. После недели пути мы приехали на место – 60-й квартал. Нас поселили в жутких бараках. Огромный зал, посередине печка. Но было очень холодно. У нас в бараке умерли три женщины, их похоронили в тайге. Пока их гробы стояли в бараке, мне было очень страшно и тревожно за брата.
Арутис сильно ослаб. К тому же, у него была корь. Однажды вечером он начал плакать, а потом потихонечку затихал. И потом и вовсе стих. Мама ходила с ним на руках по этому бараку. Я увидела, что у него распрямилась ручка. Я ее потрогала и почувствовала, что она совсем холодная. Мама положила его на кровать, и мы поняли, что он умер. Ему тоже сделали гробик и похоронили. Нам опять сказали собираться, и мы долго с мамой плакали, потому что понимали, что оставляем Арутиса похороненным буквально в лесу, что больше его могилы никогда не увидим.
Брата мы похоронили в тайге, понимая, что потом никогда не сможем найти могилу
Потом мы переехали в другой барак, в десяти километрах от этого. Это место называлось 82-й квартал. В этом бараке хотя бы были комнаты. Мама уже через несколько дней отправилась на работу. Ходить надо было далеко, и она возвращалась совсем без сил. Один раз мама шла с другими женщинами, те увидели, что мама села на землю и стала говорить, что она хочет спать, что больше никуда не пойдет. Но те ее взяли под руки и отвели в барак. Конечно, мама сильно болела, на нее все навалилось: болезни, голод, смерти. А в соседней комнате дети моего возраста остались без мамы – она умерла. Весь барак их тоже поддерживал, чем мог.
Однажды одна из женщин получила письмо из лагеря от своего мужа. Наши, литовцы, были в Красноярском лагере (Краслаг, станция Решоты). Мама написала папе письмо, и мы очень быстро получили короткий ответ: все хорошо, я здоров. Но уже через месяц другая женщина получила письмо от мужа, который писал, что Йозас Тамошюнас, мой папа, умер. После смерти Арутиса это был второй страшный удар.
Летом 1946 года я случайно узнала, что есть люди, которые собирают литовских сирот и «неофициально» везут их домой. У них уже был готовый список из Литвы. Конечно, он состоял из детей, чьи родственники имели связи с начальниками в Литве. Но поскольку нашли не всех детей, то предложили и другим, в том числе и мне. Поинтересовались, где отец. Я ответила, что он умер в Краслаге. А про маму ничего не спросили. Мне очень хотелось вернуться домой, но и бросать маму тоже было плохо. Но она настояла, чтобы я ехала, дала мне в дорогу денег. У меня было ощущение, что мы прощаемся навсегда.
В поезде все дети сидели тихо, многие плакали. Еды давали мало, я покупала на остановках вареную картошку. Дня через четыре приехали в Москву. Нас отвезли в детский дом, там нас вымыли и продезинфицировали нашу одежду. Утром посадили в грузовик – повезли показывать столицу. А вечером уже выехали в Литву. В Вильнюсе, как и когда-то в Паневежисе, нас выгрузили подальше от станции. Кто-то из взрослых сказал: «Целуйте землю!» Мы так и сделали. Дошли до самого здания вокзала, вышли на площадь – а там большой портрет Сталина. Мы стали показывать на него пальцем и шутить, но нас, конечно же, за это обругали, посадили в грузовик и отвезли в детдом.
Через какое-то время меня забрал дядя по маме и отвез к родным. А уже в ноябре приехала и мама – она смогла сбежать и тайком добраться до Литвы. У меня не было метрики, у мамы – паспорта, который она в итоге получила, прикинувшись другим человеком. Так началась наша новая жизнь в советской Литве.
Энн Тыугу, Эстония
Энн Тыугу, советский и эстонский математик, 14 июня 1941 года в возрасте 6 лет депортирован в Сибирь вместе с родителями. Во время перестройки Энн Тыугу стал народным депутатом от ЭССР. Он был одним из инициаторов резолюции, принятой 24 декабря 1989 года Съездом народных депутатов СССР и осудившей секретный протокол к пакту Молотова-Риббентропа. Интервью с Энном Тыугу было записано в январе, а 30 марта 2020 года его не стало.
Я помню это утро – 14 июня. Мы были на даче под Таллинном. Я был еще в постели, но уже светило солнце. Подъехал грузовик, пришли мужчины с винтовками, говорили на чужом языке. Я русский не понимал, а мама понимала. Мой папа был телеграфистом, и когда его в Первую мировую послали работать вглубь России, она, 16-летняя девушка, сбежала из дома вслед за ним. Поэтому она хорошо понимала русские реалии, и это нас сильно спасало во время ссылки.
Помню, что мама сильно расстроилась. А я стал ее утешать. Я узнал, что нас увозят в Россию и сказал ей: «Ты что, там же колхозы, там хорошо живут!» Я же уже читал появившиеся свежие советские издания для детей на эстонском. Но от этих моих утешений ей стало только хуже. Нас с мамой погрузили в грузовик и повезли в город. Там на работе арестовали отца. А потом заехали и на нашу городскую квартиру, где в этот момент был мой старший брат. Он был на 14 лет старше меня. В общем, собрали всю семью.
Я читал советские детские издания и утешал маму: "Там колхозы, там хорошо живут"
А дальше – как у всех. Вагон для скота, в нем я пристроился к окошку и смотрел. Пытался утешать маму, но потом понял, что ничего хорошо из этого не выходит… В поезде нас сразу расселили по разным вагонам. Мы были с мамой в одном, папа – в другом. Юношей, как мой брат, тоже отдельно. Мужчин отправили на север. И отец там и умер. А брата с остальными молодыми ребятами – на лесозаготовки.
Мы долго ехали, потом нас высадили где-то около реки Вятки. Там нам дали странную на вкус овощную икру, соленый сыр, но все-таки это была хоть какая-то еда. Затем нас, примерно двадцать семей, расселили в городе Уржум – по семьям. Так мы и жили. С нами жила жена бывшего министра с сыном примерно моего возраста. Она ничего не могла, ничего не умела, языка не знала. Ей было совсем тяжело.
Мама сразу устроилась на работу на лыжную фабрику и вечером приносила мне еду из своего пайка. Помню, как ждал ее. Вообще город Уржум, откуда, кстати, был родом Сергей Киров, был известен спиртоводочным заводом. Когда снег выпадал, туда издалека люди целыми обозами приезжали за водкой. У нашей хозяйки собирались эти виновозы: бородатые, с красными лицами мужики, которые мне казались разбойниками. Мама допоздна была на работе, а я язык не понимаю, сижу в углу за занавеской. Мне было жутко страшно. Они пытались меня угостить хлебом, а он мне казался заплесневелым. И я сопротивлялся.
Но вообще в местное общество я включился довольно быстро. В детском саду я сперва научился говорить: «Дайте, пожалуйста, чаю. Дайте, пожалуйста, хлеба». Хлеба можно было не спрашивать, потому что его было мало, а добавку чая всегда давали. А в школе у нас были прекрасные пожилые учительницы, сосланные из Ленинграда, которые меня берегли. Но были и молодые учительницы-комсомолки, которые меня считали фашистом.
Когда мне еще не исполнилось и десяти, умерла мама. У нее на спине, около лопатки, образовалось рожистое воспаление. Была зима, начало 1945 года, и надо было пилить и колоть дрова. Ей самой было тяжело, и она меня попросила: «Может, ты распилишь сам?» А я не мог справиться с этой большой пилой. И от этой тяжелой работы, во время движения, у мамы случилось заражение крови… и все. А пенициллин был только на фронте. И тогда я вдруг оказался один. Мама же для меня была всем, я был мамин сынок. Брат устроился шофером, дома практически не бывал.
Я быстро выучился правильно писать по-русски, и наша классная руководительница, зная, что я остался без мамы, давала мне подработку – прописи других детей на проверку. И за эту свою работу я заслуженно получал на обед лишний кусок хлеба. Другая учительница в деревенской школе тоже меня «прикрыла». Нам в школе говорили, что Гитлер – разбойник. Показывали картинки с ним. Он там выглядел карикатурно ужасно. А меня черт дернул за язык – я сказал нашей учительнице: «Гитлер на самом деле не такой, у меня есть его фотография». Она говорит: «Ну? Откуда?» Я говорю: «У нас маленькая энциклопедия есть». Она заинтересовалась: «Принеси покажи». Я принес маленькую энциклопедию – единственную книгу, которую привез с собой из Эстонии, и показал там фото Гитлера. Она посмотрела и сказала: «Да, на человека похож… Но ты не показывай никому».
Я проверял прописи других детей и получал за это лишний кусок хлеба
Заботилась обо мне и хозяйка, к которой мы с мамой переехали за некоторое время до ее смерти. Я приходил из школы, и для меня всегда был чугунный горшочек с горячей картошкой, брюквой… Но в 1945-м году было совсем голодно. Нас с братом увезли в трудовой лагерь – подобие совхоза. Там работали зэки уголовники, разные военнопленные и мы, высланные эстонцы. Там были и женщины, и молодые люди, и дети. Нас кормили плохо, но поскольку там выращивали пшеницу, то, я думаю, все воровали зерно – рассовывали по карманам…
Домой, в Эстонию меня вернул один башкир, друг моей тети. Его звали Степан Шубин. Он работал шофером в НКВД в Эстонии. В 1946 году он поехал навещать родню в Башкирию, и тетя попросила заехать в Уржум – забрать меня. Поскольку он служил в НКВД, то ему не составило труда достать справку: «Гражданину Энну Тыугу, 1935-го года рождения, разрешено проживание в Эстонской ССР». А больше ничего и не надо было – штамп НКВД и все. Степан договорился с начальником лагеря, чтобы он отпустил меня и еще двух девушек-сирот. Правда, в 1949-м году их вновь увезли в ссылку. А меня забрать не смогли – я в это время лежал с высокой температурой в тифозной больнице.
Со Степаном мы добрались до Кирова. Оттуда в плацкартном вагоне доехали до Ленинграда. Большой город после деревни меня потряс. Машины, трамваи… У меня на глазах из-за угла с грохотом выезжает трамвай, под него попадает мужик и ему отрезает обе ноги… А вечером сели на поезд, утром меня встретила тетя, которая обо мне заботилась, пока у нее хватало сил. Брат же вернулся только в 1956-м, уже при Хрущеве.
Владислав Паршута, Латвия
Владислав Паршута был депортирован из Латвии в возрасте 5 лет в ходе Большой мартовской депортации (операция «Прибой»). С 25 по 28 марта 1949 года из трех балтийских стран в отдаленные районы Севера советские власти вывезли почти 100 тысяч человек.
Я родился в 1943 году, в усадьбе Крауйас, под Силене (Скрудаленская волость), на самой границе с Беларусью. Мы жили с отцом, мамой и дедом. Семья считалась зажиточной: у нас были две коровы и линейка, то есть повозка для людей. Линейка тогда считалась роскошью. Я думаю, поэтому нас и вывезли – посчитали, что мы богатые. В начале 1949 года забрали отца – он выступал против советской власти. Он сидел в Даугавпилсской тюрьме, которую мы называем «Белый лебедь». Позже его сослали в Воркуту, где он 12 лет отработал в шахтах. Но я об этом узнал уже гораздо позже – от деда в Сибири.
Нас пришли забирать 25 марта 1949 года, около четырех часов утра. Мамы дома не было. Был католический праздник, и она засветло ушла в костел за 40 км от нашей усадьбы – в свои родные места. Потом она должна была зайти в Даугавпилс, чтобы передать отцу в тюрьму передачу. Мы были вдвоем с дедушкой. Ему тогда было лет 75, а мне пять. Какие из нас «враги народа»?
Я впервые увидел вооруженных людей и решил, что это бандиты. Сборы были суматошные, нас торопили. Дед мне говорил: одевайся, да потеплее. Мне запомнился большой черный чемодан. Нам разрешили набрать с собой продуктов. Дед быстро собрал с собой побольше сала – оно долго хранится. Помню, как потом он куски сала выменивал на другие продукты. Нас посадили в телегу, отвезли на станцию в Гриву, город-спутник Даугавпилса. Посадили в вагон-теплушку. Вагон был полный, правда, был застелен соломой. В пути, когда кто-то умирал, человека заворачивали и прямо на ходу выбрасывали. Это было неприятно, но я вспоминал свою любимую лошадь и изображал, как будто я ее запрягаю. Помню, на меня смотрели соседи по вагону и улыбались.
Нас привезли в Омскую область, Саргатский район, совхоз №46. Вначале было совсем тяжело. Еды было мало. Дед собирал крапиву, и мы все время варили из нее суп. Года через два дед устроился на работу, появились какие-то деньги. Конечно, вся тяжесть упала на его плечи, хотя он был крепкий старик. У меня были свои детские невзгоды. Например, местные мальчишки меня без конца обзывали «Буржуй!». Я сердился, кидался в драку. Их, конечно, было больше, поэтому меня часто избивали.
Но дед меня учил прощать и не злиться на обидчиков. Он был католик – настолько сильно верующий, что никогда не позволял себе никакой словесной агрессии даже в отношении тех, кто нас забирал. Он не культивировал во мне вражду. Дед говорил: нужно молиться, Бог все знает. В Сибири он каждый вечер становился на колени и молился – и меня сажал рядом. Мы жили в заглубленных бараках, которые над землей возвышались лишь на полметра. Там по общему коридору бегают мальчишки, откроют дверь и дразнят. А дед меня хватает за ухо, поворачивает к иконе и наставляет, как молиться. Дверь остается открыта, а он не встает, не закрывает, пока не закончит молитвы. Но он никогда на этих детей потом не ругался.
До школы я очень переживал разлуку с родителями, но дед очень старался привлечь меня к разным делам. Помню, мне очень сильно хотелось простую белую майку. Дед мне пообещал: если не будешь грустить, будешь со мной разговаривать, то будет тебе майка. Но он ее смог купить только года через два-три после того, как нас депортировали. А еще очень хотелось металлическую заводную лошадь с повозкой. Она продавалась там в магазине. Но ее я так не получил.
Потом меня определили в школу – за десять километров. Автобусов же никаких не было – ходил сам пешком через лес. Меня учили: если стая волков – залезь на дерево. Увидишь в темноте их глаза – два фонарика, залезешь на дерево и пережидаешь. Я уже знал и чувствовал, когда приближались волки. В школе учился плохо. Наш учитель был инвалид, не очень требовательный. Мне было все равно. В нас что-то вдалбливали, а все мысли были об одном: как бы где-то найти поесть. Я даже, когда дед отправлял за буханкой хлеба, приносил ее всю обгрызанную по краям. Дед пожурит-пожурит… А когда я вернулся в Латвию, то уже через год из-за полученной тройки плакал.
Меня учили: если стая волков – залезь на дерево
А 1953 году, когда Сталин умер, детям разрешили вернуться домой. Но дед-то уехать не мог. Он мне сообщил, что за мной приедет мама. А мне не верилось! У нас там было много мужиков, которые пили и дрались. И мне казалось, что ее изобьют где-то, не пустят, что она не доедет. Она приехала летом 1953 года – и я отошел от этого страха дня через два и начал собираться. Мама мне объяснила, что дед тоже обязательно приедет, но попозже. И он действительно вернулся года через полтора.
В сентябре мы вернулись в Латвию. Наш дом был уже разграблен и полностью разобран – там валялись лишь отдельные валуны. Я жил в деревне у сестры отца, а мама работала на бетонном заводе. У нее там в общежитии была комнатка, но детям там жить не разрешали. Мне многие до сих пор говорят, что во мне нет внутренней ласки, что я как будто со всеми держу внутреннюю дистанцию. И, видимо, это как раз от того, что в столь нежном возрасте – от 6 до 10 лет – я рос без мамы, без ее материнской ласки.
В 1963-м году я поступил в Военное училище, которое располагалось в Даугавпилсской крепости. Я неплохо сдал экзамены. Перед присягой нас вызывали генералы на собеседование. Потом меня вызвали на еще одно собеседование – с кгбшниками среднего ранга. Мне сразу сказали: «Ты сдал экзамены хорошо. Замечаний к тебе нет, можешь учиться на офицера. Но отец у тебя был осужден по политической статье, а ты был в Сибири. Поэтому ты должен письменно отказаться от отца». Я ответил: «Нет, этого я не сделаю». И ушел, так и не поступив в итоге в училище. А осенью 1963-го меня забрали в армию. Я помню тот ноябрь: в Америке убили Кеннеди, а у меня умер дед. Я попытался отпроситься из армии, но меня так и не отпустили на похороны.