Половина слушателей демонстративно вышла из зала. Жертвы Холокоста, тогда еще жившие, их дети, внуки и родственники не хотели, чтоб звучала музыка, написанная теоретиком германского антисемитизма, идолом и вдохновителем Гитлера.
Даже если Вагнер не написал бы ни одной нотной строки, он остался бы в истории как создатель термина «Окончательное решение еврейского вопроса», настрочивший письмо в баварский парламент, в котором предлагал свой план уничтожения евреев! Вагнер считал, что даже от Христа надо избавиться «Ведь в жилах Христа текла позорная, грязная, подлая, звериная еврейская кровь»!
Многовековой антисемитизм, бывший нормой в тогдашней Германии, превратился у Вагнера в помешательство, не только изложенное в его философских писаниях, но и выраженное в операх.
Ларчик открывался просто. Вагнер соперничал и завидовал двум прославленным современникам, немецким композиторам-евреям – Мендельсону и Мейерберу. Мейрбер десятилетия был самым исполняемым композитором в Европе, а гениального Мендельсона обожали все, включая английскую королеву Викторию, предложившую ему место придворного композитора.
Вагнер, возненавидев талантливых соперников (зависть и ненависть слова одного корня), вместе с ними возненавидел всех проклятых евреев. Недаром глава его книги называется «Ожидовевшее искусство». Сам он не отделял своей музыки от своих убеждений: «Было бы глубочайшей ошибкой отделить Вагнера, мыслителя и философа, от Вагнера-композитора».
Для жертв нацизма музыка Вагнера была пыткой. Им было больно. Плевать им хотелось на качество музыки, написанной тем, кто вдохновлял немцев на страшное уничтожение их родителей, жен, мужей и двух миллионов еврейских детей в числе миллионов других невинных жертв.
Американские евреи этого не ощущают. Избавленные от Холокоста сумасшедшей удачей, увезенные из Европы вовремя, как увезли Киссинджера, или уже родившиеся в США и спасенные от Холокоста океаном, они не испытали и одного процента той боли, что испытали евреи, чудом спасшиеся от всеевропейского геноцида. Они не узнали той душевной боли, что и сегодня испытывают дети европейских евреев, даже родившиеся после войны, дети, выросшие на рассказах родителей об избирательном чуде их спасения, дети, выросшие под плач бабушек (как выросла я), о расстрелянных родных. Этот плач хранится у нас в памяти спинного мозга.
Споры в Израиле, можно ли играть Вагнера, длились долго и продолжаются сейчас. Игорь Губерман рассказал, что услышал чудовищный крик. У его соседа по дому начались конвульсии. На скорой помощи соседа увезли в психиатрическую лечебницу. Оказалось, что человек пережил ряд освенцимов, где под музыку Вагнера, обожаемого Гитлером и нацистами, убивали его семью и близких. Когда пластинку с ненавистной музыкой заиграли за стеной, его психика взорвалась.
Губерман ясно выразил свое мнение по этому чисто музыкальному вопросу: пока жив хотя бы один человек, переживший Холокост, пока эта музыка причиняет людям физическую боль, меломаны запросто могут подождать.
Но в отличие от Губермана, сына людей спасшихся и от Гитлера, и от Сталина, понимающего ситуацию и испытывающего сострадание, суперталантливый американский еврей-подонок Ларри Дэвид (Larry David) в сериале “Curb your enthusiasm” ставит нанятый им оркестр перед домом еврея, ненавидящего Вагнера. Эпизод заканчивается так: под окнами одного еврея, очевидно, пережившего Холокост, оркестр играет Вагнера, а другой еврей-садист Ларри Давид торжествующе этим оркестром дирижирует.
«Играть ли Вагнера» проблема в связи с войной России в Украине образовалась в нашей эмиграции. Потрясенная варварской по уровню разрушений и человеческому страданию войной мировая общественность объявила бойкот российским спортсменам и даже музыкантам. Не пускают россиян играть в теннис на Уимблдон, футбольно-хоккейные чемпионаты и также на музыкальные конкурсы. Японские музыканты отказалась исполнять Увертюру Чайковского «1812 год», посвященную победе России в войне.
Неожиданно, сегодняшний абсолютно понятный украинский негатив к русской культуре вызывает у некоторых (очень немногих) иммигрантов, искренне считающих, что ничего круче русской литературы человечество не создало, страстный протест. Они проклинают Украину, вывозящую памятники Пушкина в хранилища и запрещающую русскую литературу, а тех европейцев и прочих японцев, что бойкотируют русский спорт и культуру, клеймят позором.
Эстеты хреновы, аристократы русские с местечковым акцентом, сидя под американскими пальмами, вопиют, что, мол, Пушкина не отдадим, пусть сами брехню Тараса читают. Они не понимают, что сегодня защищают и оправдывают, вместе с культурой, чудовищную, несовместимую с цивилизацией 21 века, бойню гражданского населения. Они поддерживают Мордор, который с портретом Пушкина в руках, громит Украину. Потому что, увы, эта культура сегодня помечена знаком Z, как немецкая культура во время гитлеровской оккупации была помечена свастикой.
В ситуации не только войны, но и возрождения украинской нации, бывшей жертвой насильственной русификации, чья культура и язык подавлялись три столетия и в царской, и в Советской России, можно понять украинцев, вытесняющих русскую культуру и язык, чтобы, наконец, освободить место для украинской речи. Ведь почти никто из русских евреев не говорит на идиш – результат уничтожения еврейского языка и культуры в СССР.
О национализме малой угнетенной нации в отношении к национализму большой, доминирующей говорил даже Владимир Ленин: «Мы твёрдо стоим на том, что несомненно: право Украины на такое государство. Мы уважаем это право, мы не поддерживаем привилегий великоросса над украинцами… Мы, пролетарии, заранее объявляем себя противниками великорусских привилегий» (Владимир Ильич Ленин «О праве наций на самоопределение», 1914).
Итак, бойкотировать ли русскую культуру? Ведь для украинцев это сегодня – как музыка Вагнера.
Среди противников бойкота нет «отказников». Тех евреев, кому годами и десятилетиями отказывали в праве выезда из «лагеря социализма мира и труда». Против бойкота русской культуры протестуют те, кто уехал из Совка через месяц и неделю после подачи на выезд. Они часто не успели (иногда по вполне человеческим причинам) понять ни откуда они уехали, ни куда им повезло попасть. Эмиграции были разные. Кто хотел мужа от любовницы оторвать – жилплощади не было, переехать невозможно, легче эмигрировать. Кто хотел хоть раз в жизни Париж увидеть – подали, через сорок дней взлетели в Вену
Американская круговерть отшибла и мозги, и память, а вместе с ними и обиду на Россию, если таковая была. Особенно это отличает тех, кто в Америку переместился только географически и ведет машину жизни, глядя в заднее зеркало единственно знакомой боготворимой словесности, не сознавая, что «Король Лир» и «Гамлет» были написаны за 300 лет до «Бориса Годунова», что «Хижина Дяди Тома» была написана ровесницей Пушкина и что его ровесниками были американские писатели и поэты Nathaniel Hawthorn
(Scarlet Letter) Уолт Уитмен, Лонгфелло, Эдгар По. Поднимите руку, кто читал их в подлиннике? Могу сказать, что советский перевод «Хижины дяди Тома» также похож на его оригинал, как я на Меланию Трамп.
Эмигранты, прошедшие отказную Голгофу, проработавшие в кочегарках с крысами в ночную смену (могу прислать фотографии), бледневшие от страха при каждом визите дружинников и милиции, потому что у кое-кого из отказников во время этих визитов находили наркотики и приглашали пройти, чтобы вернуться через два года из лагеря с голодным поносом, ностальгии НИКАКОЙ НИКОГДА не испытывали.
В отказе я зарабатывала деньги, печатая документы отъезжающим. Как бывшая пианистка я печатала с сумасшедшей скоростью. Пакет документов, на который у других уходило два недели, у меня занимал полдня. Через мою квартиру прошли сотни людей. Ко мне приезжали делать документы даже из Киева и Астрахани. Психологически это было страшное испытание.
Я включалась в подачу семьи. В ее ужас и страх. Все уволены. Сын должен уйти из института, что означает, что его в любую секунду могут загрести в армию, где могут забить насмерть. Уклонение от армии – два года в лагере, где наверняка забьют. Другую семью выставили, потому что не было справки от директора школы внука-второклассника, что он осведомлен о том, что семья ребенка подает на выезд в Израиль. С черным лицом рядом сидит молодой еврей. Его мать в Израиле умирает от рака. Его не выпускают с ней попрощаться.
Стресс был чудовищный. От одной моей ошибки (я должна была проверить все справки, соответствие их легенде) зависела судьба семьи, в которой все не работали и должны были, если не отпустят, немедленно наняться куда угодно на работу, чтобы не попасть под закон о тунеядстве. Каждая семья – это была трагедия. Люди возвращались ко мне каждые полгода, подавая документы с новой яростной надеждой, и умирали заново с каждым отказом. По пишущей машинке текла кровь.
Представляете: талантливым молодым и не очень молодым людям убить десятилетия в кочегарках и ночными лифтерами, с прослушиваемыми телефонами, с топтунами под дверьми, с кгбшной медсестрой, врывающейся на ритуал обрезания ребенка. Моих десять украденных лучших лет жизни с 26 до 36, попрошайничество, чтобы отпустили, вынужденность изгаляться и пуститься во все тяжкие (фиктивный развод и два фиктивные брака с героическими американцами, вывозящими нас из отказа и не взявших ни копейки) просто, чтобы уйти ни с чем, только с детьми на руках, неужели это можно забыть?
Мне здесь втюхивают, что несмотря на то, что их вышибли голыми, великие поэты и писатели-эмигранты, такие, как Набоков и Бродский, продолжали ностальгировать и обожать Россию. Жертвой такой ностальгии стала Марина Цветаева. Не могла простить своей дочери, сорвавшейся в Москву раньше, что не спасла, не предупредила. «Моя сволочная дочь…» Писала о сыне «… Ненавидит здесь все, даже воздух…» Повесилась.
Набоков политическим дураком не был. У него встречались редкие, но совершенно пронзительные ностальгические ноты, которые завершило резюме: «Не по России мы тоскуем, батенька, а по молодости, ушедшей бесследно». И еще: «Вся Россия, которая мне нужна, всегда со мной: литература, язык и мое собственное русское детство. Я никогда не вернусь. Я никогда не сдамся. И в любом случае гротескная тень полицейского государства не будет рассеяна при моей жизни».
Кредо Набокова: «То, что вызывает во мне отвращение, несложно перечислить: тупость, тирания, преступление, жестокость…». Это о сегодняшней России.
А теперь посмотрим на любовь к России Нобелевского лауреата Иосифа Бродского. Все поэты писали о любви к людям. Пастернак:
Превозмогая обожанье, я наблюдал, боготворя.
Здесь были бабы, слобожане, учащиеся, слесаря…
В двадцать пять лет Бродский, восторженный влюбленный сосунок, пишет:
Припада́ю к народу. Припада́ю к великой реке.
Пью великую речь, растворяюсь в её языке…
Выброшенный из России как котенок, он не понимал, что происходит, надеялся возвращаться. Осознание эмиграции как смерти, конечности прежней жизни у него еще не наступило. Он надеялся увидеть родителей и не хотел портить отношения с властями. Этот текст 1972 – просто заявление в ЦК КПСС: «Россия – это мой дом, я прожил в нем всю свою жизнь, и всем, что имею за душой, я обязан ей и ее народу». Ему 32 года.
Но с ним произошло то, что происходит со многими восторженными поэтами, когда им зажимают органы тела и души в государственной пыточной.
Пастернак:
Я пропал, как зверь в загоне.
Где-то люди, воля, свет,
А за мною шум погони,
Мне наружу ходу нет…
Что же сделал я за пакость,
Я убийца и злодей?
Я весь мир заставил плакать
Над красой земли моей.
Но и так, почти у гроба,
Верю я, придет пора —
Силу подлости и злобы
Одолеет дух добра.
Но в случае Бродского сила подлости и злобы победила. Его насильно разлучили со старыми родителями, а их – с единственным сыном. Бродский стал «отказником». Отказниками стали и его родители. Так и не увидев его, после 12 безнадежных подач на выезд, они умерли один за другим в 1983 и 1984 гг.
Теперь Бродскому милость советской сволочи уже не нужна. Вот что он публикует в 1985 о своих родителях в одном из тех гениальных эссе на английском, за которые он и получил Нобелевскую премию. Лучшее, что было написано на английском в последней четверти двадцатого века, – написал Бродский. Его две книги эссе – вершина англоязычной прозы. Увы, одно эссе о родителях.
Brodsky “Room and a Half”
«… ибо они родились и выросли свободными, прежде чем случилось то, что безмозглая сволочь именует революцией, но что для них, как и для нескольких поколений других людей, означало рабство.
Я пишу о них по-английски, ибо хочу даровать им резерв свободы; резерв, растущий вместе с числом тех, кто пожелает прочесть это. Я хочу, чтобы Мария Вольперт и Александр Бродский обрели реальность в “иноземном кодексе совести”, хочу, чтобы глаголы движения английского языка повторили их жесты. Это не воскресит их, но по крайней мере английская грамматика в состоянии послужить лучшим запасным выходом из печных труб государственного крематория, нежели русская. Писать о них по-русски значило бы только содействовать их неволе, их уничижению, кончающимся физическим развоплощением. Понимаю, что не следует отождествлять государство с языком, но двое стариков, скитаясь по многочисленным государственным канцеляриям и министерствам в надежде добиться разрешения выбраться за границу, чтобы перед смертью повидать своего единственного сына, неизменно именно по-русски слышали в ответ двенадцать лет кряду, что государство считает такую поездку “нецелесообразной”. Повторение этой формулы по меньшей мере обнаруживает некоторую фамильярность обращения государства с русским языком. А кроме того, даже напиши я это по-русски, слова эти не увидели бы света дня под русским небом. Кто б тогда прочел их? Горстка эмигрантов, чьи родители либо умерли, либо умрут при сходных обстоятельствах? История, слишком хорошо им знакомая. Они знают, что чувствуешь, когда не разрешено повидать мать или отца при смерти; молчание, воцаряющееся вслед за требованием срочной визы для выезда на похороны близкого. А затем становится слишком поздно, и, повесив телефонную трубку, он или она бредет из дому в иностранный полдень, ощущая нечто, для чего ни в одном языке нет слов и что никаким стоном не передать тоже… Что мог бы я сказать им? Каким образом исцелить? Ни одна страна не овладела искусством калечить души своих подданных с неотвратимостью России, и никому с пером в руке их не вылечить: нет, это по плечу лишь Всевышнему, именно у него на это достаточно времени. Пусть английский язык приютит моих мертвецов. По-русски я готов читать, писать стихи или письма. Однако Марии Вольперт и Александру Бродскому английский сулит лучший вид загробной жизни, возможно, единственно существующий, не считая заключенного во мне самом».
Бродский, будь он жив сегодня, понял бы страдания украинцев и их боль, когда им, чьи дома разбомблены русской артиллерией, держащим на руках мертвых и искалеченных детей, бежавших куда глаза глядят с тем, что можно унести, пихают русскую культуру. Если он, после того, что его протащили через то, что испытывали тысячи еврейских отказников, возненавидел некогда боготворимый русский язык, то он бы их понял и бойкот русского спорта и культуры поддержал. В конце жизни на любом матче он болел за любую команду, которая играла против России. Друг Бродского Барышников сегодня стал организатором антивоенного комитета «Настоящая Россия», жертвующего деньги на помощь украинцам.
Нельзя исполнять Вагнера перед только что пережившими Холокост. (Дирижер Баренбойм, родившийся в Аргентине, о нем знал мало). На российском телевидении сегодня в открытую призывают к геноциду, объясняют, что такой нации как украинская нет. А потому перестанем нападать на тех, кто в Украине убирает бюсты Пушкина и ставит Шевченко. Сказки Пушкина читать некому и негде. Дети убиты, дома разрушены. Им больно. Когда люди кричат от боли, требовать от них, чтобы они отделяли русскую культуру от русских бомб и снарядов, глупо и жестоко.
И на прощанье. Бродский о России:
Кошмар столетья – ядерный грибок,
но мы привыкли к топоту сапог,
привыкли к ограниченной еде,
годами лишь на хлебе и воде,
иного ничего не бравши в рот,
мы умудрялись продолжать свой род,
твердили генералов имена,
и модно хаки в наши времена;
всегда и терпеливы и скромны,
мы жили от войны и до войны,
от маленькой войны и до большой,
мы все в крови – в своей или чужой.