Она часто говорила: тем дамам, которым не помог универмаг на станции и аптека, но кому еще рано на кладбище и хочется еще хоть маленький шматок счастья, тем по дороге надо завернуть ко мне. Я сошью им такой лифчик и такой корсет, что у них не потемнеет в глазах, а жизнь заиграет новыми красками.
Геня Моисеевна Шахнель шила лучшие бюстгальтеры по всей Казанской железной дороге и у нее не было отбоя от клиентов даже из Москвы. Геня так давно и так уверенно набила руку на чужой груди, что, не стесняясь, пришивала на свои изделия бирку «Шахнель», где вместо «х» был цветочек и получалась поперхнувшаяся Шанель.
Если находился отважный камикадзе и глумливо спрашивал, не боится ли Геня подсиживать саму Коко, Геня, уничтожающе рассматривая нахала, отвечала: «Во-первых, эта буква «х» неприлична в белье, а, во-вторых, это Вашей Шанеле должно быть стыдно! Мои лифчики знают и носят все, а ее шматы никто в глаза не видел!» И ведь была права…
Геня развернула свое дело с размахом. Два раза в году к ее калитке рано утром или когда стемнеет приезжал покоцаный рафик с надписью Школьные завтраки и нарисованным на кузове мордатым коротконогим школьником, давящимся ватрушкой размером с велосипедное колесо.
Из кабины вылезал заведующий малаховским коопторгом Арон Квашис, а из кузова — два совершенно одинаковых крепких паренька, видимо отъевшихся на школьных завтраках, и часа два носили в дом Гени Моисеевна поблескивающие рыбьей чешуей плотные разноцветные рулоны дамаста и другого бельевого материала, складывая их в комнате без окон в поленницу. Раз в год, обычно — весной, у гениной калитки был замечен румын, а, может, и цыган, но без кибитки и медведя, а с двумя огромными кожаными чувалами, где перекатывалось и звякало что-то непонятное. Скорее всего пуговицы всех мастей, крючки, пряжки, кнопки, ремешки и прочая бельевая упряжь.
По субботам Геня не работала и к ней приходили две красковские могучие бабы гладить и отпаривать, а по понедельникам — две тонкие девушки-белошвейки с монашескими бледными лицами выполнять кружевные работы. Все остальное время Геня Моисеевна принимала клиенток и титаническими усилиями ставила их грудь на место.
Это были времена, когда женщине еще прилично было иметь тело, и говорящий лист фанеры вызывал сочувствие, а не зависть. Тогда институт груди и других выпуклых частей тела не изжил себя окончательно, а мужская часть населения, невзирая на уровень образования или его отсутствие, национальность и финансовый статус, не пытались разглядеть даму сердца в бесполом подростке старшего школьного возраста, а с удовольствием сжимали в объятиях клиентуру Гени Моисеевны. Она же не просто упаковывала этих дам в достойную обертку, она исправляла некоторые погрешности и промахи природы и обеспечивала дамам не только высокий бюст, но и высокий старт.
Когда клиентура Гени Моисеевны разрослась, то к ней нередко стали заглядывать по делу не только пышногрудые дамы или прикидывающиеся ими худосочные девицы, но и местные, а иногда и московские джентльмены в поисках подходящей спутницы. Не надо только считать Геню Моисеевну сводней, ни в коем случае! Скорее, она была селекционер и справочное бюро в одном лице.
В чем-то она даже была провозвестником передачи Жди меня, но с ее помощью искали не постаревших бывших родственников, а моложавых будущих. И надо сказать, что и в этой сфере деятельности мадам Шахнель не подводила: ни единым сантиметром не соврав, она четко обрисовывала интересующемуся достоинства претенденток, далеко выходя за пределы своего узкого профиля.
— А что, Генечка, или Роза Певзнер таки действительно такая аппетитная красотка или это дело Ваших волшебных ручек? — Шо я Вам скажу, Ефим Соломонович… Вот Ви — гинеколог, Ви все видите знутри, но кому эта интересна, кроме Вам и той женчины? Так и я. Шо я вижу-то я вижу, но хватит, шоб об етом знали я и та, шо я вижу. Я Вам просто говору: Ви берете Роза и не будете об етом жалеть. И все, шо Ви насчупаете, Вам таки да понравится. Только не рассказывайте ей, шо Ви видели ув наших общих знакомых знутри и меньше любите ее мамочка, иначе шо ув кого знутри будет знать вся Казанская железная дорога…
— Гень Мойсевна, вспомни, нет там у тебя татарочки хорошей лет 40-45? У Рената из Хозяйственного магазина жинка померла, четверо у него, одному не сладить, а он еще и переборчивый… — Фазиль, из татаров я имею трох, но на Рената вкус тянет только Наиля с объемом 132. Это таки неплохо, но ниже у нее объем еще больше, несмотря шо такие короткие ноги. Пусть Ренат не сомневается, она на их успеет и за детьми, и за ним бегать и пусть его не смущает нижний объем.
— Генечка, дорогая, ты, пока мой заказ отшиваешь, подумай: мне пора женить сына! Леве уже 38, лысая голова и без очков меня не узнает, а все тянет. А я внуков увидеть хочу! — Миля, зесь не давит? Под мишками не туга? Твой Лева, нивроку, большой умнице, сейхл как у акадэмик, но эти девки же смотрят на вивеска! Поетому я советую тебе познакомить Лева с косой Бэлой Фрумкиной. Если не смотреть ей ув глаза близко, а еще и раздеть — это кукалке! Спрачь лёвины очки, када они будут знакомица и никто не пожалеет, даю гарантия!
Апофеозом гениных матримониальных талантов была удачная женитьба тогдашнего директора Малаховского рынка, старого холостяка Вагана Бадиряна. Какие только слухи о нем не ходили: и что он предпочитает школьниц, и что женщины его вообще не интересуют, чего только народ не придумывал! Но стоило Гене построить пару лифчиков историчке красковской вечерней школы, сорокалетней Аиде, как все эти сплетни рассыпались в одночасье, потому что уже через два месяца вся Малаховка и Красково плясали на их свадьбе.
Меньше, чем через год, Геня уже шила Аиде бюсгальтеры для кормящей матери, а через пролетевшие, как мгновение, 11 лет перед Геней уже выпячивала намечающуюся грудь их старшенькая Гаяна. Ваган сиял, как орден Андрея Первозванного, и больше никогда не повышал для односельчан стоимость аренды рыночного места, а Геня каждый праздник получала неподъемную корзину фруктов.
Геня Моисеевна гордо оглядывала пеструю малаховскую толпу. При той товарной убогости и бедности каждая третья женщина в Малаховке и окрестностях побывала в ловких и умелых гениных руках. Даже стоя на рынке в очереди за творогом или к бочке с молоком, Геня спиной могла определить, навалилась на нее ее счастливая клиентка или тычется неудачница в казенном белье.
Те, кому повезло, разворачивали плечи, высоко поднимали подбородок и трехпалубной яхтой проплывали мимо кустов сирени и покосившихся заборов, делая вид, что не замечают восторженных и голодных взглядов встречных мужчин от прыщавых юнцов до седых почтенных отцов семейства. Вся генина паства, что недокормленная в войну и после, что располневшая от макаронно-картофельной диеты, была гениными стараниями рельефна, статна и одинаково головокружительна что в фас, что в профиль. И никакая бедность, пустые прилавки, холодящий ужас белья местного промышленного производства и железный занавес не смогли уничтожить привлекательность этих женщин и их ожидание счастья.
Гени Моисеевны давно нет. На Малаховском еврейском кладбище на сухом солнечном пригорке стоит камень, формой подозрительно напоминающий огромную, обращенную к солнцу дамскую грудь, и на нем тускло сияют вызолоченные под именем Геня Моисеевна Шахнель слова «Ты умела творить красоту».
Кстати, в этой надписи в фамилии вместо буквы «х» тоже выбит цветочек, поэтому те, кто не в курсе, иногда думают, что Коко Шанель похоронена в Малаховке. Говорят, памятник Гене Моисеевне поставил директор рынка Бадирян в благодарность за свое семейное счастье. И хотя Геня была абсолютно одинокой, могила ее ухожена и там всегда стоят свежие цветы. Все-таки в Малаховке многие имели вкус и знали толк в женских достоинствах.
Рядом с домом, где я живу, три бельевых бутика. Чего там только нет, такое белье когда-то даже не снилось, кружева пеной вырываются из дверей на улицу! Прямо грех сверху что-то надевать! У сегодняшних девиц и дам нет проблемы оснастить свое тело. Но что-то нарушилось в природе. Девочки, девушки и дамы норовят что-то в себе переделать, добавить или урезать, реновации подвергаются носы, уши, губы, скулы и, конечно, грудь.
Тысячи изобретателей корпят над конструкциями, которые зрительно поднимают то, что не поднимается, увеличивают то, чего нет вообще, прячут то, что утаить невозможно, разворачивают части тела в любом направлении, но счастья не прибавляется. Всё невозможно элегантно, головокружительно шикарно, безупречно и совершенно, но в глазах гаснет надежда и пульсирует обреченность. Геня Моисеевна, где ты, дай уже барышням счастье!
ДОЧА
Дядя Коля Лупандин вернулся в Малаховку с фронта контуженый. Вот на вид вроде нормальный абсолютно, здоровый и крепкий, но это только на вид. Во-первых, иногда так голова у него болела, что калитку вышибал, по улице в лесок бежал и орал от боли. А, во-вторых, после этих приступов вообще все начисто забывал.
Даже как звать его и где живет. Так что сыновьям и жене Вере приходилось потом по леску метаться до темноты, искать его и домой вести. А там выспится, назавтра в баню сходит, водки выпьет — и вроде здоровый опять. Если, конечно, можно считать здоровым человеком того, кто враз мог литр в горло влить и не поморщиться.
Вообще все соседи паре этой изумлялись. Вера хорошенькая была, глазастая и фигурой прямо статуэтка точеная, к тому же грамотная, на лаборантку медицинскую выучилась и в Раменском, в больнице, анализы всякие в микроскоп разглядывала. В халате белом, в шапочке — точно доктор! Из-за микроскопа, видно, и очки потом надела, но они ее не портили, только образованности прибавляли на вид. И хоть троих здоровенных парней выродила, а даже не расплылась и выглядела словно их сестра. Колька конечно равнодушно на это смотреть не мог и даже от ревности бил ее слегка иногда, но это и понятно: где он и где она…
Действительно, Колька на вид был — без слез не взглянешь. Кривоногий, коротенький — Верке чуть выше плеча. Учитель физкультуры в школе у станции, где Колька перед войной учился, называл его презрительно «Огрызок», а бабушка моя по-соседски — «четверть курицы». Да война еще контузией отоварила, тоже не сильно Кольку украсила. Работать по-людски вообще не смог, хоть и пробовал.
Перебивался халтурой копеечной, но тогда народ старался сам справляться, да и хозяйство у всех такое было убогое, что там и ремонтировать нечего было. Спасался тем, что родня откуда-то, из Молдавии что ли, семечки в мешках присылала, Колька их жарил, обратно в мешки ссыпал и отдавал на продажу, на рынок, за малюсенький процент. Как бабушка моя говорила, имел с этого яичный бульон. Одна радость, что дети с нашей улицы всегда могли у него бесплатно стакан в карман насыпать, а по улице все время полз головокружительный запах жареных семечек.
Однако Верку это не остановило, пошла за него, не моргнув, хотя тоже понять можно — женихов-то было наперечет. Но не просто пошла, а и один за другим троих парней ему выстрелила! Видно, контузия все же только голову задела, а, может, из-за нее Колька забывал, что уже сынок есть, и нового заделывал. Короче, слепили они с Веркой трех богатырей — не родителям чета, один краше другого! Жаль только нутром пошли в отца.
Учиться не хотели, а то — и не могли совсем, зато за воротник заливать научились раньше, чем читать. И сделать с ними ничего не могли ни Колька с Веркой, ни школа с соседями, ни милиция, куда все они пошли работать. Ну от милиции, впрочем, никто исправления и не ждал, там они только собутыльников нашли и водку халявную.
Как парни выросли и отца слушать совсем перестали, Колька сильно заскучал, чаще стали с ним приступы случаться и приходилось все улицей его искать. Лупандины пробовали даже собачонку завести, чтоб она при нем была и находила, если что, но ничего из этого не вышло: два раза они щенков брали, а те убегали от невнимания и бескормицы. И вдруг Коля нашел себе компаньонку.
Коля купил поросенка. Чтоб откормить и сдать на мясо. И начала это свинья расти у него не по дням, а по часам. Получилась какая-то совершенно гигантская свинья Люба. Не знаю уж, какие в свиноводстве существуют рекорды, а только колькина Люба была такая огромная, что не только мы детьми на ней катались, но и сам Колька или Верка легко на ней могли проехать всю Малаховку. Но дело было не только в ее огромности. Люба была абсолютный свинячий Эйнштейн. Думаю, не то что свиней, а и людей такого ума даже в Малаховке было не много.
Люба полюбила Кольку всем своим свиным, похожим на человечье, сердцем и понимала его просьбы и надобности с одного слова и одного взгляда. С наступлением осени, когда рано начинало темнеть, Кольке достаточно было скомандовать: «Любка, за Веркой!» И Люба, не отвлекаясь на шершавые заборы, валяющиеся соблазнительные объедки и жирные лопухи, не сворачивая спешила на станцию и безропотно ждала у подземного перехода Верку.
Та взваливала на Любу кошелки, а, сильно устав, иногда усаживалась сама и Люба, не ворча, без дополнительных указаний доставляла Верку с багажом домой в лучшем виде. Днем Люба кормилась вдоль заборов, чем бог пошлет, но стати не теряла, только набирала вес.
Главным же ее делом было следить за Колькой. Люба предчувствовала его приступы за несколько часов и не отходила от хозяина ни на шаг. С первым его криком она становилась в стартовую позицию и неслась за ним в любом, выбранном им направлении. И в этот момент лучше было не оказываться на ее пути! Преодолевая и сметая любые преграды, Люба следовала за Колькой к плечу плечом.
И семья уже не волновалась, где потом искать Лупандина. Он, как и раньше, все и всех забывал, но только не Любку. Может, потому что она была рядом, не оставляя его. Когда же, обессилев от боли, Коля начинал шарить, куда бы примоститься, Любка, понимая его маневры, в нужный момент подставляла широкую, как кушетка, спину и волокла на себе рухнувшего и мгновенно отключавшегося Кольку домой. Ясно, что даже мысли о том, что Любку, как других, взятых на откорм свиней, можно сдать на мясо, даже не приходило в голову. И Колька, и Верка считали ее членом семьи и чаще, чем «Любка», стало звучать слово «Доча». Дошло до того, что Колька пришел к моему отцу узнать, сколько свиньи живут на свете, и посоветоваться, разрешит ли поссовет похоронить Любу на Малаховском кладбище.
Короче говоря, с Дочей Лупандиным повезло куда больше, чем с сыновьями. И они, похоже, это поняли и это им сильно не понравилось, особенно когда они изредка бывали трезвыми. Ну действительно! Не по-людски это, чтоб об сынах не думать-не заботиться, а свинью вонючую любить, как дочь! А хуже нет, чем мента полупьяного оставить недовольным. Поэтому счет на любкину жизнь пошел на дни. И случай подвернулся! Кольку в госпиталь ветеранов войны подлечить положили, все думали, что найдут, откуда боль его родится, и перестанет он соседей воплями пугать.
Вот Колька в больницу залег, Вера отгулы взяла сестру в Камышине проведать, а молодым Лупандиным и карты в руки. Главное было Дочу в сарай заманить, очень она им не доверяла. Но как-то исхитрились. Там втроем забить ее пытались, не получалось все. Так она кричала — вся улица не дышала. Чисто человеческим голосом, словно Кольку звала. В общем, пришлось пристрелить ее из табельного оружия, а то неизвестно, кто б живой из сарая вышел. А так-то табельное оружие было только у парней, у Дочи — нет. Они и победили.
Двое суток до веркиного возвращения так победу праздновали, что жареной свининой вся Малаховка пропахла, а Верка вернулась — есть не стала. По соседям пошла, плакала очень. Ну, парни тогда форму напялили, за несколько раз по частям убоину на рынок оттащили и мясникам сдали на реализацию, кто ментам откажет-то, из их рук и человечину бы приняли, не то что свинину. Сдали, дома подтерли и как не было Дочи.
А потом вернулся Колька. Довольный — подлечили его, сказали, что больше таких болей не будет и память не потеряет. Прям как новенький стал. Но только пока не начал Любку-Дочу звать. Верка у соседки затаилась, в глаза боялась заглянуть мужу. Парни — на работе службу несли. А Колька первые пол дня не волновался: она ж умная, его почувствует и придет сама. А потом в сарай зашел. Ну и понял все. И контузило его второй раз. Видно, даже сильнее, чем в первый. Уж очень кричал страшно, когда бежал. И найти его в этот раз было некому.
СЧАСТЛИВ ДОМ, ГДЕ ЗВУКИ СКРИПКИ НАСТАВЛЯЮТ НАС НА ПУТЬ…
Я валяюсь на больничной койке в ожидании скорого освобождения и от нечего делать смотрю Олимпиаду. Все-таки очень далека я от большого спорта! Да и от малого… В смысле физического совершенства Малаховка расплатилась с мировой цивилизацией оптом, расположив на своей территории МГАФК — Академию физкультуры, чтобы сразу снять все вопросы, потому что индивидуально к активному спорту в Малаховке был предрасположен только один человек — легкоатлетическая олимпийская чемпионка Ирина Привалова, остальные в лучшем случае играли в шахматы и в шашки, впоследствии умножая собой сборные команды Израиля, США, Германии и Австралии. Ну, может еще на велосипедах катались, на лыжах и на санках, но не ради спортивных достижений, а больше для общения.
Совсем другое дело — вклад Малаховки в политические мировые процессы и в культурное развитие. Про политику, конечно, ясно было сразу: при такой концентрации вырвавшихся за черту оседлости математиков, адвокатов, гинекологов, кинооператоров, протезистов, сценаристов и музыкантов политические процессы в Малаховке должны были оставить Москву и Питер далеко позади. Хотя у нас не было ни Кремля, ни Зимнего дворца, зато в Летнем театре, да и вообще под каждым кустом легко могла заседать небольшая фракция бундовцев, а для несогласных на выбор были все остальные течения.
Зря что ли в Малаховке проживали под наблюдением ЧК эсеры Мария Спиридонова и А. Измайлов, на Малаховской железнодорожной станции был арестован Сидней Рейли (только здесь хитрец мог незаметно затеряться среди таких же англичан, как он сам) и именно в Малаховке на даче отдыхал после трудов праведных Рамон Меркадер. Так и хочется открыть доску Почета «Лучшие люди нашего поселка»!
Политика так глубоко пронизала жизнь малаховчан, что они понимали друг друга без слов. Я не раз видела, как сходились на долгий беззвучный спор глава еврейской общины старик Гендлин, директор библиотеки Манцихер и заведующий аптекой Першиц. Гендлин разводил сухими ручками и говорил: «Эхехеееее…
Не думал таки шоб…», на что оптимист Манцихер решительно отвечал: «Ну нет! Зачем?! Все же…», а недоверчивый и желчный Першиц с кривой улыбочкой опровергал: «Как раз именно что! И вы мне будете говорить?! Плохо да! Об прилично нету речь!» И все трое сокрушенно качали головами, причем можно было не сомневаться, что они единодушны в общем неутешительном выводе.
Ну а про культурку и говорить нечего! В Малаховском Летнем театре дебютировала Ф.Г. Раневская в спектакле «Тот, кто получает пощечину», в этом же театре пели Шаляпин и Барсова, рядом на даче жил Глиер, в соседней школе рисованию учил Шагал, так что чувство прекрасного жители Малаховки впитали вместе с песчаной почвой, озерной водой и ранней клубникой. Городской телефон и теплый сортир были у единиц, а фортепиано и скрипка — практически в каждом доме.
Приличные малаховские дети ходить, говорить и заниматься музыкой часто начинали одновременно. Некоторые потом успешно кормились этой профессией, как, например, знаменитый пианист Алексей Гариболь, а большинство просто полюбило музыку навеки, потому что она стала частью их детства.
Мы с сестрой тоже заплатили дань Эвтерпе, усердно колотя по клавишам все десять лет школьной жизни. Точнее будет сказать, правда, что дань заплатили-то скорее не мы, мы были рабами на музыкальных галерах, а дань заплатили наши родители. Не зря папа печально говорил: «Этот фокстрот нам стоил десять тысяч…» Вариантов занятий музыкой было несколько: можно было ходить на курсы игры на фортепьяно и скрипки в клуб Шахтер, можно было учиться в музыкальной школу в Красково, а можно было заниматься у частного педагога у него или у себя дома.
Наши родители выбрали последний вариант. Со мной занималась музыкой мама автора Школы игры на фортепиано Елизавета Натановна Николаева, глухая, как Бетховен, но куда менее одаренная. Почему-то занятия с ней считались особенно престижными, хотя она штудировала только унылые сочинения из издания собственного сына, но и их исполнение не могла оценить толком, поскольку ни черта не слышала, а я старалась играть потише. Так я до сих пор и не знаю, подавала ли я какие-то музыкальные надежды и имела ли шансы прославить Малаховку, или моя тихая Песня Сольвейг так и осталась бы неудачной версией.
Сестре моей досталась более сохранная учительница, веселая кудрявая старушенция, у которой вся музыкальная классика подозрительно напоминала телепередачу Три Аккорда, но и сестра моя не вышла за пределы домашних вечеров и школьной самодеятельности. Хватит того, что вокруг все звенело, рассыпалось трелями и звучало на разные лады и голоса. Если бы не начавшаяся в конце 60-х скоропалительная миграция малаховского населения, силами только нашей улицы можно было бы восстановить убывший туда же оркестр Арановича и еще пяток музыкальных коллективов.
После завтрака в летнее знойное время или после школы зимой наша улица наполнялась какофонией музыкальных экзерсисов ее юных обитателей. Из калиток и окон только и слышалось: «Веня, как ты ставишь кисть!», «Адочка, грай, грай чище!», «Люба, раз и, два и, три и…» Толстый Вовка Брофман доводил до белой горячки окрестных дачников, пытаясь перепилить свою скрипку. Над улицей набатом гудел бас тети Дины Хайкиной, выносившей приговор щуплому Додику, не подготовившему очередной этюд Черни: «Вот ты у меня пойдешь на озеро — это раз, и так ты у меня увидишь фотоаппарат — это два, и отдельно ты получишь удовольствие от папы — это три!»
Ведь никто тогда не знал, что Додикову игру так никто слушать и не захочет, зато за его фотографии будут конкурировать лучшие журналы мира! Зато Адка, которая соглашалась играть только за кусок селедки, предпочитая её шоколаду, доигралась до преподавания в великой Джульярдской школе. Так что некоторые усилия все же были не напрасны!
Теперь Малаховка разбрелась по всему свету. Мои позавчерашние соседи терзают струны и лады, стучат по клавишам и ксилофонам, дудят в саксафоны и кларнеты везде, где еще слушают музыку, и я совершенно не удивилась, со спины узнав однажды исполняющего Караван папиного одноклассника, сутулившегося в оркестре у Рокфеллер-центра, где на новогоднее время всегда заливают открытый каток. Но еще большой вопрос, найдется ли там столько других талантов, сколько выплюнула в большой мир моя малая Родина. И вы мне будете говорить?!
ЗВУКИ МУЗЫКИ
Ида Моисеевна Генкина никогда музыке не училась, хотя слух у нее был прекрасный, а пианино всегда было у них в доме. На пианино лучше всех играл дед Наум, но он умер, когда Ида была еще в шестом классе. Когда его провожали, завод МЭЗ, где дед работал со дня основания бухгалтером, прислал похоронный оркестр. Так этот оркестр ни одной ноты правильно не взял, удивительно что дед из гроба не поднялся и не показал этим горе-музыкантам, как правильно сыграть!
После похорон месяца через два старший брат Борька отказался дальше музыкой заниматься. Он и раньше не хотел, но деда боялся обидеть и нотации было невмоготу выслушивать про роль культурного просвещения и музыкального образования в частности. А тут главного критика на Малаховское кладбище определили, папа считал, что это домашнее блямканье — напрасная трата времени, мама призналась, что все семь лет сама музыкальную школу ненавидела, и Борьку оставили в покое, разрешив вместо этого записаться в секцию бокса. По крайней мере, может, жирок сбросит и сумеет за себя постоять, а то его соседские мальчишки лупят без конца.
Пианино хотели продать, пианино было хорошее, старинное, немецкое, но баба Роза резко перестала рыдать по деду и начала заранее оплакивать пианино. И делать выводы, что следующей после выноса инструмента на выход попросят ее. Пианино временно оставили и баба Роза ошиблась в прогнозах: она уже давно рядом с дедом, а пианино все еще занимает треть большой комнаты.
Пианино некоторое время стояло без дела, только иногда мама, протирая под крышкой пыль, пыталась сыграть то Амурские волны, то К Элизе, но пальцы не очень слушались и попадали часто мимо клавиш, зато баба Роза приходила на знакомые звуки и начинала плакать, вспоминая деда, их молодость, мамину музыкальную школу, всхлипывая, горестно говорила, что мама бы стала пианисткой масштаба Юдиной, если бы не известные обстоятельства, и при этом многозначительно посматривала на папу. Папа хмыкал и говорил: «Пойду, включу проигрыватель и таки послушаю чужую Юдину, раз своей не получилось…», мама начинала всхлипывать в такт бабушке, а Ида давала себе зарок даже близко к пианино не подходить.
Однажды летом, как в Малаховке было принято, они сдали пол своего дома дачникам. У дачников был сын Юра — студент первого курса Гнесинского училища по классу рояля, и одним из оснований выбора их дачи было как раз наличие хорошего пианино, на котором квартирант мог бы заниматься. Юра был унылый, широкозадый, прыщеватый юноша с обгрызанными ногтями, но он был уже студент, а Ида еще школьница, поэтому она все равно в него влюбилась и целыми днями ошивалась на половине дачников.
Юра с утра до ночи колотил по клавишам, а Ида сидела рядом на табуретке, восторженно видела в нем будущего Рихтера, совала ему клубнику с огорода и не спускала глаз с его рук — глазами встречаться ей было неловко. Юра, похоже, пока навыка общения с барышнями не имел и нудно рассказывал Иде, где какие ноты, как строятся аккорды и другие основы музыкальной грамоты. Неизвестно, поднял ли за лето квалификацию дачник Юра, но к концу лета, сама того не ожидая, Ида довольно складно подбирала любые мелодии, неплохо читала с листа и могла вполне прилично сыграть программу 3-4 класса малаховской музыкалки.
Осенью вернувшись в школу, Ида поняла, что пианино — это ее звездный билет и надо продолжать совершенствовать мастерство, поскольку ее тут же взяли одноклассники старшего брата Бори в школьный ансамбль и она стала знаменитостью среди девчонок-ровесниц. В музыкальную школу идти время было упущено, частный педагог заломил довольно высокую цену, а учиться музыке надо было позарез — ее выбрали Снегурочкой для новогоднего вечера, по сценарию она должна была спеть несколько песенок и подыграть себе на школьном рояле. Было ясно, что это путь в малаховские звезды, надо только поднатаскаться. И Ида пошла в Клуб Шахтер.
В клубе Шахтер напротив почты и Института Физкультуры каких только занятий ни проводилось! Там можно было рисовать, лепить, шить, стоять на голове, показывать фокусы, танцевать и сочинять стихи. И конечно, кто хочет, независимо от возраста, мог учиться музыке. На выбор были пианино, флейта и скрипка. Понятное дело, что Ида выбрала пианино.
В идиной группе было вместе с ней пять учеников. Две пожилые женщины — сестры-близнецы Рудерман, торговавшие в малаховской комиссионке и по случаю купившие непонятно зачем кабинетный рояль. Теперь они решили научиться на нем играть. Еще один ученик — это был инвалид войны, слепой Павел Иваныч Скобленко. Он учился музыке до войны, говорят, что подавал надежды, потом долго было не до этого и теперь в жутких муках он пытался восстановить былое мастерство. В ту же группу ходил молодой доктор ухо-горло-нос Ляпишин. Он неплохо играл бы и без этих занятий, но после развода с женой пианино досталось ей, поэтому клубный раздолбанный Красный Октябрь был для Ляпишина единственной отдушиной. Пятой была Ида.
Преподавателем игры на фортепьяно был стареющий дядька Евсей Самойлыч Клафель. Дети помладше называли его «вафель», сопровождавшие их бабки и няньки — «кафель», а исполнители постарше — «клофелин». Старый Клафель преподавал везде: учил азам в младших классах Красковской музыкальной школы, вел уроки музыки в общеобразовательной школе на МЭЗе, ну и вишенкой на торте были его занятия в клубе Шахтер. И надо отдать ему должное: хотя он любил потрепаться и при этом всегда спешил, результат от его занятий был, и те, кто хоть на что-то минимальное в музыке годились, многому у него научились. А Иде повезло вдвойне.
Клафель не только учил всюду музыке, он еще был главным малаховским Дедом Морозом. Евсей Самойлыч был высок, плотен, краснолиц и носаст, а густыми бровями годился на две роли: Брежнева и Деда Мороза. Поскольку роль Брежнева тогда была занята еще самим Брежневым, Клафелю досталась роль Деда Мороза. Поэтому с середины декабря по середину января он носился по Малаховке в горбатом запорожце, неизвестно как его вмещающем, коротковатом вишневом пальто своей жены, по воротнику отороченным песцом, а по подолу — ватой, в песцовой же шапке с красным донышком и пластмассовой, облепленной блестками звездой во лбу, в валенках, красных рукавицах и в большой, пожелтевшей белой бороде. На заднем сидении у него был посох собственного производства, мешок с подарками и, с начала ее занятий в Шахтере, Ида в роли Снегурочки.
И все как-то срослось. Сестры Рудерман помучились год, потом выгодно продали рояль и забыли дорогу в Шахтер. Слепой Скобленко к всеобщему удивлению как-то восстановил свои навыки и стал вполне прилично музицировать, тоже отделившись от Клафеля. Ляпишин вскоре женился вторично и в доме снова было пианино. В фортепьянной группе Шахтера осталась единственная ученица — снегурочка Ида Генкина — лицом к лицу с учителем Дедом Морозом Клафелем.
Конечно, появлялись и сменяли друг друга и другие любители фортепьянной музыки, но Ида продержалась дольше всех. За 16 лет, что ей с Клафелем было отпущено, Ида окончила школу, окончила, незаметно для себя и непонятно зачем, Мясо-Молочный Институт, на четвертом курсе вышла замуж, а на преддипломной практике развелась, не запомнив бывшего избранника и сохранив девичью фамилию. И все эти годы единственное, что она делала неизменно — это ходила в Шахтер к Клафелю и служила ему Снегурочкой.
Когда Клуб Шахтер с помощью МЭЗа и при участии всех упомянутых школ отметил Клафелевское восьмидесятилетие, все изумились этой цифре, но перемен не ждали, потому что Клафель был бодр, весел и совершенно не менялся. Однако новости все же были. Следуя настроениям, смущавшим многих малаховчан, народ потянулся в другие пределы и Малаховка переживала настоящий Исход. Ида уже проводила многих своих соседей и приятелей, писала брату Борьке в Канаду, а маме с папой в Израиль, и в Малаховке ее в принципе ничего не держало, кроме Шахтера, Клафеля и наряда Снегурочки.
Она работала на Малаховском мясокомбинате технологом на полставки, чтоб иметь больше свободного времени, в ставший пустым и неуютным родной дом приходила только спать и торчала все время в клубе. Родители взывали к ее разуму и чувствам и звали в Израиль, Борька живописал прелести жизни в Канаде и ждал ее там, но она не представляла, как это все оставить. Борька в сердцах рассказал по телефону ей анекдот про идиота-артиста, который не едет сниматься в Голливуд, потому что здесь у него ёлки. Ида вежливо посмеялась, но внутренне была с актером из анекдота согласна.
И тут, отводя глаза, Клафель оглушил ее новостью: единственная дочь с семьей собралась в Германию, главный получатель компенсаций и субсидий там единственный еврей в семье Евсей Самойлыч, жена в ногах валяется, рыдает от мысли о расставании с дочерью и внуками и ссылается на немецкую медицину, так что выбора у него нет. Поэтому Дед Мороз Клафель теперь будет Санкт-Никалаус или Weinachtsmann! Звучит вполне по-еврейски, но настроения не улучшает.
Однако была еще новость. Клафель предложил Иде занять его место. Не в роли Деда Мороза, конечно, но в фортепьянном классе клуба Шахтер. И это стало единственным выходом и утешением. Каждый год находилось когда пяток, а когда и побольше чудаков, пытающихся приблизиться к музыке через клуб Шахтер, поэтому Ида была там нужна и желанна. Ну и Снегурочка, как ни крути…
В позапрошлом году Ида Генкина праздновала семидесятилетие. Так же пышно, как когда-то покойный Клафель. И завод помог, и клуб, и ученики. Жаль, родителей уже не было — порадовались бы! Они ведь думали, что Ида несчастная, одинокая, вся жизнь наперекосяк, а тут бы увидели, как ее любят и какая у нее насыщенная жизнь. Борька только, приехав, изумился! И гордился, хоть и подсмеивался все над ней: Снегурочка со второй группой инвалидности и вставными зубами. Между прочим, истории болезни настоящей сказочной Снегурочки никто в глаза не видел, может, она тоже не раз лечилась. Но все же Борька прав.
На Снегурочку она уже не тянет! Для этой роли девочка у нее хорошая есть на примете. Таджичка. Где ей музыкой заниматься, как не в клубе?! Вот и будет теперь Барфина Снегурочкой, тем более что по-таджикски Барфина означает Снежная. Сам Бог велел, а какой именно — это неважно. Но и для Иды дело есть. Теперь Ида будет Дед Мороз. И брови красить не надо.