14.12.2024

Ностальгия


Лазарь Фрейдгейм
Ностальгия
(Семейная хроника)

Говорят, все мы, российские евреи, из еврейского местечка вышли. Путь этот – кто с победой и праздником сравнивает, кто с Голгофой, а кто – просто жизнью называет. Пока живы евреи, существуют и местечки. 

 

Где в душе, а где и наяву. Большой город – Москва, например, – это тоже местечко. Только как посмотреть. Когда-то первый советский культурный министр (а если вам больше нравится, пожалуйста, называйте по формальному: первый нарком культуры) Луначарский сказал, чтобы чувствовать себя культурным человеком, нужно иметь три диплома: свой диплом, диплом отца и диплом деда. В действительности, и в культуре и в обычаях изменения происходят медленно.

 

 Может, так рассуждая, можно и сказать, что жить в городе можно долго, а из местечка еврейского, где-нибудь вблизи Егупеца расположенного, еще не выехать. Я родился в Москве, а вот родители мои, из мещан родом – сословие такое в царской России было, сюда из черты еврейской оседлости только совсем взрослыми приехали. По этому счету, может, только детишки моего сына смогут бравировать званием полного горожанина, а о еврейском местечке не вспоминать. 

 

Да тоже есть у меня сомнение, может у них самих вот этого «диплома» уже не будет, и счет заново надо будет начинать. А может, всё это совсем иначе в нас устроено. Именно потому, что культура прошлых поколений в нас живая живет, можем мы о еврейском быте и о местечке с добрым теплом вспоминать, не бояться мещанства, социализмом проклятого. Жизнь в городе уже далека от местечковой, но отдельные мгновения общения и быта с той средой тепло ассоциируются. К высотам можно тянуться, а от быта и семейного уюта не отказываться при этом.

Думаю, что не раскрою особого секрета, если скажу, что была в старой еврейской среде такая традиция дарить родственникам и друзьям к праздникам изделия из серебра. Красиво, долговечно, да и по старым временам не слишком дорого. В еврейских семьях многие годы напоминали о старой жизни субботние бокалы для вина, вставлявшиеся друг в друга, как позже появившиеся русские матрешки. Киддуш порой их звали. Когда к началу ХХ века серебро стало заметно дороже, приспособились фабриканты изготавливать из серебра только ручки изделий столовой сервировки. А уж когда в советское время и серебро продолжало дорожать и зарплата скудела, стали родственники вместо наборов отдельные предметы дарить, то ложечку на первый зубок, то подстаканник к юбилею… А то и совсем ненакладный путь стали находить: из старых запасов что-нибудь к случаю подбирать.

Да случаи бывали разные. Порой из этих запасов приходилось продавать что-либо, чтобы бреши в послевоенном семейном бюджете заштуковать. Так решила как-то мама несколько вещей серебряных продать. Не помню точно, то ли зимнее пальто мамино уж никак нельзя было на третью сторону за 20 лет перелицовывать, то ли нам с братом необходимо было какую-то одежку справить.

 

 Продать тогда серебряные изделия можно было только через пункты скупки с очень низкой ценой по весу серебра. Два больших субботних подсвечника и сейчас стоят перед глазами. Мы с братом тщательно чистили их перед продажей (до сих пор не могу понять, зачем это было нужно – чистить, не продавать). В хороших ситуациях из этих старых запасов можно было для подарка что-либо подобрать. По моему разумению, в качестве подарков это даже дороже для памяти, чем новое покупать.

Случилась подобная ситуация в преддверье моей женитьбы, о чем узнал я только после свадьбы. Нравился матери моей невесты ее жених, я то есть. Хотела она его чем-либо необычным порадовать. Вспомнила она, что в сундуке еще с молодости ее мамы лежит набор для сервировки стола предметов на дюжину в коробке потертой. Сундук переворошила, коробочку, веревочкой перевязанную, нашла, слегка зубным порошком серебро почистила и, довольная, дочке показала. А Клара, Хайка по-еврейски, дочка ее, она ж невеста моя, в слезы. «С ума что ли, – говорит, – сошла. Мещанство это! Это никому не нужно! Сбежит он (это обо мне-то) от меня». Не стала мама расстраивать дочь уговорами. Отложила коробочку в сторонку. 

 

Дождалась очередной уютной беседы с женихом-гостем, мной то есть, и поделилась своим желанием по поводу подарка, не единственного впрочем. Нет, не сбежал я из-за этого. Много лет эти милые предметы использовались на нашем столе, радуя глаз. А почти через сорок лет бдительная советская таможня сочла их столь важной принадлежностью социалистического строя, что не разрешила их взять с собой при отъезде из страны. Так и жили они в Москве много лет, дожидаясь времени воссоединения с праздничным семейным столом.

Совсем недавно из Москвы мне в подарок привезли фотографию первого десятилетия ХХ века с портретом молодой гимназистки – моей мамы. На обороте сентиментальная дарственная надпись, адресованная ее подруге Гите. Фотография сделана была в Малороссии – в Могилеве, входившем в черту оседлости евреев, где девочки учились в гимназии. В двадцатые годы благодаря оттепели 1917 года, отменившей черту оседлости, они обе оказались в Москве. Если вам показалось, что подходящее время для такой оттепели в 1917 году было в послеоктябрьские дни, то вы ошиблись. Оттепель, естественно, принес февраль 1917 года с отменой всех уложений, ограничивавших в царской России районы проживания евреев. Жизнь подруг пошла по-разному, но у них сохранилась милая традиция подарков к праздникам. У Гиты так и не сложилась семейная жизнь, она всю жизнь жила одна в маленькой комнате большой коммунальной квартиры. Обычно она приезжала к маме в канун Пурима и привозила традиционные домашние гоминташ и хворост. 

 

Так как выкроить время для готовки на коммунальной кухне было непросто, то Гита обычно пекла все загодя и хранила приготовленное до подходящего случая в единственном в ее комнате шкафу. Поэтому авторство угощений всегда можно было установить по неизменно присутствовавшему нафталинному запаху. Это так въелось в быт, что через много лет мой сын, попадая к бабушке вскоре после соответствующего еврейского праздника, говорил: «А это Гитины пирожки с нафталином». Это стало также стабильно, как единственный шкаф и коммунальная квартира.

Однажды в преддверье очередной годовщины нашей свадьбы позвонила мама, она же свекровь, и спросила, не будем ли мы против, если она подарит нам к этому дню серебряные столовые вилки. Затруднять пожилых людей заботами о подарке не хотелось, по-американски дарить деньги было не принято. Согласие было дано. Я не напрасно рассказал перед этим о старой маминой подруге Гите, ее шкафе и коммунальной квартире. Так вот, эта Гита на старости лет стала бояться, что недолюбливавшие ее соседи в какой-либо не очень прекрасный день в ее отсутствие залезут в ее универсального назначения шкаф, и извлекут оттуда без ее ведома лежащие там с начала века серебряные вилки. Она решила их продать, за деньгами же легче уследить в коммунальной квартире. Отнесла она их в скупку и узнала их тамошнюю цену. Но оставлять их там ей стало жалко, и она предложила их за эту цену Хасе. Так эти вилки попали в наш дом. Время было серое, квартиры маленькие, столы скромные, тарелки и сервировка компактные, чтобы гостей побольше одновременно за стол посадить можно было. Вилки же оказались не просто большими, они были очень большими, мастодонтами. Год за годом лежали эти массивные вилки без дела. Как говаривал когда-то фридмановский герой Мендель Маранц, «чемодан без ручки, тяжело нести и жалко бросить».

Пришла однажды жене идея утилизации залежавшихся вилок: выменять их на новые. Если их продавать, то на вырученные деньги даже и вилок для лимона не купишь. Решила она сделать «гешефт», бизнес то есть. Предложила на работе подруге, которая слыла знатоком старого серебра, эти гигантские столовые вилки в обмен на новые десертные: одна на одну. Таллиннские с елочкой на ручке тогда стали в моде. Подруга подержала эти вилки пару дней у себя, посоветовалась с кем-то и вернула: не пойдет. Вновь они осели на дне ящика буфета.

Времена меняются. Появился в Москве первый ювелирный комиссионный магазин, прямо у выхода метро «Университет». Там выплата сдатчику вещи определялась согласованной продажной ценой с вычетом комиссионного процента. Больше выходило, чем в скупке. Решил и я поучаствовать в этом деле. Взял я приросшие к буфету забытые шесть вилок и без конкретных планов, имея в голове принцип обмена баш на баш, поехал на разведку. Вход в магазин со стороны двора для сдатчиков вещей не внушал доверия. Тесная коморка ожидания – тоже. Все отделение оценки и сдачи вещей на продажу было больше похоже на захламленный коридор, чем на торговый зал. 

 

Сдатчик садился на стул к застекленному окошку, с другой стороны которого размещалась без особых излишеств свободного пространства приемщица. Я вытащил из дипломата сверток с вилками. (Дипломат, знаете, – такой универсальный тип мужской авоськи, куда могли вместиться шесть бутылок вина или пива, или два пакета картошки. Всех вариантов заполнения этого переносного уникума перечислить невозможно.) Приемщица строго попросила предъявить паспорт, – куда уж без него в магазине в то наше демократическое предкоммунистическое время. Холодно взяла сверток и, развернув его, с несколько большим интересом положила вилки на весы. «720 грамм по 50 копеек за грамм. 

 

Будете сдавать?» – на одном дыхании произнесла приемщица. Я почувствовал себя придавленным к стулу. В магазине стоимость шести новых серебряных вилок составляла примерно 35 рублей, – эта сумма и была у меня в голове. Ошарашенный вариантами пересчета я смотрел вдоль стеклянной загородки, от неожиданности не проявляя никакой реакции. Заинтересованность стала проявлять приемщица: «Это хорошая цена, Вы не сомневайтесь!» Да у меня в тот момент никаких сомнений и не было. Женщина стала выписывать квитанции, а вилки положила на стол за своей спиной. Другая приемщица, проходя мимо, протянула руку к вилкам и что-то тихо спросила. «Мои!» – резко ответила моя визави. Вилки оказались проданными в тот же день, по-видимому, не дойдя до прилавка магазина.

Через несколько дней я уезжал в командировку в Донецк. В Москве был очередной период дефицита на серебро и ювелирные украшения, вероятно, в ожидании нового повышения цен на эти товары не первой необходимости, роскоши – как значилось в официальных сообщениях. Я решил воспользоваться этой поездкой для покупки серебра на вырученные деньги и завершения, таким образом, обмена старых вилок на новое столовое серебро. В Донецке дефицита столового серебра не было. В столице угольщиков Донбасса основное население находило более ходовой товар для траты денег. В субботу я вернулся домой. 

 

Дипломат с покупками был не легче, чем с двумя пакетами картошки. Я положил его на угол письменного стола и скороговоркой сказал жене, что, наконец, реализовал ее идею по замене старых вилок. При этом я вытащил шесть вилок и передал жене. Она, обрадовавшись, лизнула меня в щеку и стала что-то говорить по поводу ценности ее идеи обмена. Я вытащил следующие шесть вилок… Затем на столе появились столовые и чайные ложки, столовые ножи и ножи-вилки для сыра, большая разливная ложка и салатные ложки разных размеров с вырезами и без них, двурогие вилки для колбасы и мяса и вилки с перепонкой для шпротов, ковшики для соусов и приправ и лопатки для масла, лопатки для пирога и совки для сахара, вилки для торта и ложки для варенья, вилки для лимона и кофейные ложечки… 

 

Процедура была обставлена на уровне праздничного салюта, а жена сидела с вытаращенными глазами и причитала: «Молодец Зайцева (то есть, сотрудница, «специалистка» по серебру), не взяла вилок Молодец Зайцева, не взяла вилок», пока весь стол не покрылся серебряными безделушками. Оглядев весь запас, жена родила следующую ценную мысль: это будет подарок на свадьбу сына. Почти так это и стало еще через много-много лет. Бывают же и успешные дела у потомков касриловских героев – «За один рубль — сто рублей»! 

 

А в тот момент я подумал: «Сколько в действительности должны были стоить шесть Гитиных вилок в руках не лоха (не про нас будь сказано)?» (В особенности мне странно все это представить сейчас, когда я более-менее правильно знаю цены старых серебряных изделий хороших российских фирм и при этом даже не знаю клейм на тех вилках). Но этот риторический вопрос звучал так же, как «Сколько стоит этот пароход?» в незабываемых «Искателях счастья».

В днях нашей жизни у каждого из нас есть предпочтительные события, праздники. Для кого-то это посидеть с друзьями, для кого-то встретиться или поговорить хотя бы по телефону с милым человеком, для кого-то выбраться на концерт… Особое настроение создает праздник как «красный» день календаря. 

 

Для меня таким несущим магическое ощущение зависимости от судьбы, доброго Бога, всегда был Новый год. Новогоднее зимнее застолье с шампанским традиционно загадочно завлекательно. Что год грядущий нам готовит? Но как-то много лет тому назад нас увлек дух еврейского нового года Rosh ha-Shanah, или как называют его на жаргоне «литваки» – Рошашана. Это время врезалось мне в память, и я много раз собирался написать о впечатлениях той сухумской осени, когда тепло отношений в компании удачно дополняло обстановку желанного отдыха.

 

 Только сейчас пенсионное безделье и податливый капризам хозяина компьютер позволили мне попытаться рассказать об этом. Когда я уже пишу этот рассказ, я еще точно не представляю, будет ли он о нашей московской компании, еврейском новом годе в доме сухумского раввина, о мелких причудах и радостях еврейского быта или обо всем понемногу.

В тот год из московской осени и слякотных ожиданий мы вырвались в отпуск в нежный бархат сентябрьского Сухуми. Еще в Москве на Казанском вокзале, в ожидании запаздывающей посадки, мы встретили Пинхаса, нашего старого знакомого, едущего по нашему же маршруту. Сентябрь-октябрь – пора еврейских новогодних праздников, от которых в московской жизни мы были обычно в отдалении.

 

 Знали понаслышке, поздравляли не многих следующих библейским канонам друзей, но не более. (Примерно так, как сейчас многие из нас воспринимают американские праздники). Пинхас был из другого круга, его выбор времени отпуска определялся не бархатным сезоном на Кавказе, а возможностью провести еврейские праздники вне сутолочных ограничений московской жизни, в кругу, как оказалось, близких ему глубоко верующих людей.

В предновогодний день, сократив традиционно капитальную по времени пляжную программу, мы договорились к началу службы встретиться в сухумской синагоге. Это было небольшое деревянное сооружение, мало похожее на многие синагоги Лос-Анджелеса или Сан-Диего, где случилось мне жить последние годы. Была приподнято праздничная обстановка, а когда закончилась служба, на последних скамьях синагоги собралась молодежь, чтобы со стаканами водки в руке традиционными тостами завершить этот этап и подготовиться к праздничному вечернему застолью.

 

 Милая, непринужденная компания. К нам подошел раввин, выглядевший несколько старше нас, и пригласил Пинхаса, хорошо ему знакомого, и нас, совсем незнакомых, разделить праздничную трапезу в его доме. У меня возникли некоторые опасения, насколько мы, далекие от традиций, впишемся в такую среду. Вскоре (правда, после непростых для некоторых испытаний) я понял, что эти опасения были совершенно напрасны.

За длинным столом расположились все участники празднества. Ермолки и кипы на головах мужчин были, пожалуй, единственной особенностью обстановки. Хозяин представил всем собравшихся за столом их еврейскими именами. Мы с женой на этот вечер стали Лейзером и Хайкой. Каждый из мужчин поочередно скороговоркой прочел молитву «Борух Ато Адэй-ной Элэй-хейну Мэлэх Хоэйлом Ашер Кидшону Бемицвэйсов Вецивону Лехадлик Нэр Шел Йойм Хазикорэйн!..» Тем, кто спотыкался в тексте, хозяин подсказывал следующие слова. Практически для всех это была естественная и совершенно не обременительная процедура.

 

 Да, почти для всех. Но не для меня… Когда подошла моя очередь, какой-то ступор охватил меня. Я встал, смиренно склонил голову и … не мог вспомнить ни одной фразы из только что неоднократно повторенной молитвы. Я не мог выдавить из себя ни одного слова. Ребе, как и другим, в помощь напомнил первые слова: «Борух Ато Адэй-ной»… Я попытался повторить. В жизни я всегда плохо все делал с чужого голоса. Язык не повиновался. В памяти сомнительно задержались только два звука. Пряча глаза, я попытался этими двумя слогами закрыть предложенную фразу: 

-Борах…, – произнес я.
-Борух Ато Адэй-ной, – спокойно повторил хозяин.
-Борух Атаа, – смог только откликнуться я.
– Адэй-ной, – входя в мое положение, отрывисто добавил ребе. 

С второго-третьего раза я одолел «Адэй-ной». Но когда надо было произнести «Элэй-хейну», это оказалось выше моих сил. Хором и в одиночку мне подсказывали звучание этого слова. Сидящая справа Хайка готова была прочесть без запинки всю молитву, придя мне на помощь, но женщине за столом не положено этого делать. Голос не повиновался мне. Я успешно сдал в жизни много экзаменов, но тут я чувствовал, пришла погибель моя. Такого бессилия мне не приходилось испытывать ни до, ни после этого. Казалось, нет более тяжелого испытания, чем «Элэй-хейну». 

 

Но все в жизни как-то кончается. Это истязание тоже, но я даже не помню, как я преодолел остальную часть молитвы. Добрые отношения всех участников сгладили этот эпизод. Традиционный тост: «В будущем году в Иерусалиме» (сегодня мне не страшно даже привести его в соответствии с ивритским звучанием: «Ле-шана ха-баа бИерушалим ха-бнуя»), звучал для нас без особого подтекста. Тогда еще нам казалось, что наша советская жизнь предрешена на веки веков. А Пинхас следующий новый год встречал уже в Израиле.

Еврейские, народные и синагогальные, мотивы перемежались с рассказами из еврейской жизни. Некоторые из историй, которые вы читаете сейчас, тоже были рассказаны там. Время текло незаметно. Компания то разделялась на группы, то вновь объединялась за столом. Звучали тосты, и после каждого звучало «Ло мир але ин эйнем»:
Ло мир алэ инэйнем, инейнем
Йонтов мэкабл понем зайн,
Йонтов мэкабл понем зайн.
Ло мир алэ инейнем, ло мир алэ инейнем
Немен а бисэлэ вайн.

В нашей американской жизни самой распространенной застольной песней стала
«Happy birthday to you”. Традиционно она звучит в наиболее торжественный момент выноса именинного торта. Хорошая, добрая традиция, но почему-то она почти нацело вытеснила в нашей еврейской среде теплую еврейскую мелодию «Ло мир але…», так легко приспосабливаемую к любому виду торжества и объединяющую всех участников застолья.

Наперебой продолжали звучать тосты, все дружно пели общие слова «Ло мир але…», а Хайка солировала в добавлениях, славящих очередного участника: «Ребе мэкабл понем зайн», «Пинхас, который в следующем году пришлет нам привет из Иерусалима, мэкабл понем зайн». Эти вставки вместо традиционных двух-трех слов порой неожиданно становились короткой шуточной новеллой, охотно поддерживаемой всеми гостями:
«Лейзер мэкабл понем зайн,
Лейзер, который в первый раз прочел молитву «Борух Ато»
и при этом справился даже с «Элэй-хейну», мекабл поним зайн».

Для меня по-прежнему настоящим Новым годом является декабрьско-январская эстафета, но когда всеми владеет замечательное единство «Ло мир але инейнем», когда так естественно звучит «Лехаим», кажется, что ничего не может помешать претворению в жизнь каждого из замечательных пожеланий.

Лехаим, лехаим, лехаим-лехаим …

Мы, московские молодые евреи, далекие от религиозного еврейства, чувствовали себя своими в теплой обстановке этого вечера. Казалось, что мы всю жизнь находимся здесь, говорим с милыми распевными интонациями; опережая мысли, задаем вопросы по поводу еще не прозвучавших ответов. Другие слова, другие имена, но свои душевные люди.

Сложное это дело – еврейские имена в советской среде. Разные Хася, Сарка, Гита, Хайка, Додик, Натан, Зямка, да еще двойные, как Шмуел-Ноте, или Давид-Шлема или еще большие напластования имен. Да и имя автора тоже не из самых простых. Имена эти характерны для старого еврейского быта, но как-то непривычны великодержавному уху. Глядишь, в добавление к картавому передразнивающему повтору и смешок раздается. Постепенно, к сороковым военным годам еврейские имена Абрам и Сара стали обиходным антисемитским оскорблением, эвфемизмами слова жид. (Кстати, это звучало ничуть не хуже запущенного с легкой руки Ильи Эренбурга призыва к уничтожению фрицев, с использованием широко распространенного немецкого имени, сменившего заглавную букву на строчную и в обиходе ставшего обозначать немецких захватчиков).

В местечках, еврейских деревнях то есть, такой проблемы, естественно, не было. Но с прогрессом в жизни и с голодом в деревне не поспоришь. Распадались и местечки, дети покидали насиженные места и устремлялись искать счастья в большом мире. Хорошо ли или плохо это воспринималось советской властью сказать однозначно трудно. Но пришло время упорядочить этот миграционный процесс. В начале тридцатых годов были введены паспорта. Раньше власть имущие о них говорили: буржуазные предрассудки, способ закабаления трудящихся, привязывания к одному месту. 

 

Со временем оказалось, что и советской власти это подойти может, да еще и круче, чем в других странах. Советские клерки – паспортистки еще не очень поднаторели в новом деле, да и сами граждане еще не очень осознали важность этого своего свойства – личного имени. Стали в разных документах разные имена проскакивать. То по привычному звучанию, то – чтобы легче для непривычного уха звучало, дань ассимиляции то есть. Да две стороны, говорят, у каждой медали есть.

Теща моя всю жизнь в быту и на работе была Евгенией Самойловной Хорошей. (Не обидное это название – теща. Я ее так при добрых отношениях всю жизнь звал, ей нравилось). С фамилией этой она родилась. С этим именем, так хорошо звучащим, получила она высшее образование, защитила кандидатскую диссертацию, опубликовала более сотни научных работ – Е.С. Хорошая, легко и просто. После смерти мужа понадобилось переоформить подмосковную дачу на ее имя. 

 

Подобрала она необходимые документы и принесла их в Первую московскую нотариальную контору, москвичи знают, что на Кировской была, Мясницкой ныне, как в старые времена, когда победители еще не съездами партии определялись. Очередь, ожидания, житейские мелочи, в общем. Преодолела она все это, нотариусу на стол папочку положила. Дело, кажется, обычное. Всю жизнь вместе прожили, старшему сыну уже больше четверти века стукнуло. Нотариус бумажки влево-вправо перекладывает, серьезный такой, хмурый. «Не ваш это муж по документам получается, – говорит нотариус. – По паспорту вы – Хорошая, а по свидетельству о браке вы – Зак-Хорошая. Да и с именами тут не все в порядке». Короче, для переоформления дачи нужно через суд свидетельскими показаниями установить личность заявителя и принадлежность детей обоим родителям.

Вот тут то и надо набраться немного терпения. Who is who?

Кажется все просто. В семье пять человек: родители и трое детей. Но сколько имен!?

Отец – по свидетельству о смерти Зак Илья Григорьевич, по свидетельству о браке Зак Элья Гиршевич. Мать – по паспорту Хорошая Фрума-Геня Шмуйловна (в быту Евгения Самойловна), по свидетельству о браке Зак-Хорошая Ф-Г.Ш. Старший сын – по паспорту Зак Григорий Ильич, по свидетельству о рождении – Зак Григорий Эльич. С двумя другими детьми все совпадает: каждый по фамилии Зак и по отчеству Ильич (Ильинична).

В соответствии с этими перечнями имен в московский Таганский районный суд подается заявление, в котором на основе свидетельских показаний просят установить соответствие личности каждого всем записанным в документах именам. Для объективности решения – два свидетеля требуются, да чтобы знали истцов спокон века. Свидетелями указываются сосед по дому, живущий этажом ниже Лев Соломонович Блох, и семейный детский врач Евсей Зеликович Бокштейн. 

 

Люди солидные, стаж знакомства каждого с истцами составлял почти тридцать лет, а детишек с рождения знают. Подходят, значит. Судебная пошлина уплачена, заседание назначено, дата подошла, все необходимые участники присутствуют в судебном заседании. Судья вызывает первого свидетеля, просит предъявить паспорт, задает туговатому на оба уха Блоху необходимые вопросы по соответствию имен и личностей. Свидетель, кивая непрерывно головой, говорит, а что ж не подтвердить, когда все это так и есть.

 

 Судья без лишних проволочек переходит к показаниям второго свидетеля. Но вдруг происходит накладка: свидетель не принес паспорта. Благо, что дом свидетеля в двух минутах хода от суда, и судья соглашается не прекращать заседания пока кто-либо из молодых участников не сбегает за паспортом свидетеля. Судья не успевает даже заполнить необходимые формальные данные, как паспорт уже в руках секретаря. В растерянности перешептываются судья, секретарь и заседатели.

Следует долгая немая сцена. Нервно переглядываются истцы, взглядом впиваются в судебный персонал. Даже представить себе не могут, в чем очередная загвоздка приключилась. Встает судья и строго вопрошает: «А кого вы нам в свидетели предлагаете?» В паспорте свидетеля по делу об установлении личностей Заков вместо Евсей Зеликович Бокштейн написано: Ицик-Евсей Ушер-Моисей Зеликович Бокштейн!

Обстановка разрежается дружным смехом и вопросом судьи к истцам, не захотят ли они выступить свидетелями по установлению личности приведенного ими свидетеля. А всерьез, судья предлагает внести коррективы в исковое заявление в соответствии с паспортными данными свидетеля. Аминь! Еще через несколько дней положительное решение суда было получено. Замечу, правда, что переоформление дачи произошло еще через тридцать лет уже на имена троих детей.

Завидная такая фамилия для русскоязычного слуха: Хороший, Хорошая. Даже трудно при произнесении принять ее за фамилию. Еще в детстве Клара, вы помните: жена моя, когда спрашивали данные о родителях, говорила: «Мама у меня Хорошая». На это традиционно следовал немедленный ответ: «У всех мамы хорошие!». Я, как зять, могу подтвердить, что Хорошая была очень хорошей!

 

 С этой же фамилией, носителем которой был брат моей тещи Израиль Самойлович Хороший, инженер-строитель, была связана накладка в речи многословного Н.С. Хрущева. Спичрайтор написал докладчику: «Особое значение для сохранения урожая зерна имеет своевременное возведение элеваторов из сборного железобетона по предложению инженера Хорошего И.С.» Генсек, войдя в раж, небрежно заглядывая в текст, заканчивает эту фразу: «по предложению инженера хорошего, – недоумевающе смотрит в зал, и с припечатывающим жестом правой руки заканчивает, – хорошего инженера». В институте, где много лет работал И.С. Хороший главным инженером, его после этого так шутливо и звали: хороший инженер.

Такую фамилию приятно приобрести, но с ней жалко расстаться. Видимо поэтому женщины, входящие в семью, принимали эту фамилию, как бы просто по традиции, а женщины с этой фамилией не меняли ее при замужестве. Старшая дочка «хорошего инженера» по очень энергичному настоянию жениха получила свидетельство о браке с новой фамилией Малеванчик. Но как-то так получилось, что паспорт она «забыла» поменять. И Хорошая осталась как бы Хорошей. 

 

Много лет без особых проблем прожила она в Москве. Но все до поры, до времени… Семья ее сына стала оформлять документы на выезд в Израиль. Понадобилась расписка родителей, что они не имеют претензий к сыну. Может, и не возникло бы проблемы, но в свидетельстве о рождении сына указано, что фамилия матери Малеванчик, а в паспорте – Хорошая. Волнений через край: сын ворчит, муж ругается, бумага необходима срочно, а человека как бы нет. Взвесила все за и против Аня Хорошая, она же Хана Малеванчик, и пошла менять паспорт на новую фамилию через четверть века после замужества. 

 

Надо же такому случиться, – все прошло без особых проблем, не в традициях «еврейского счастья». Обновленная мама подписывает все необходимые справки, и все 

успокаивается. Жизнь постепенно входит в обычную колею. Но не тут то было. Диплом на имя Хорошей, трудовая книжка – тоже, на работе в библиотеке все знают Хорошую. Опять возникли проблемы. Вновь, взвесив все за и против, решила Х.И. Малеванчик вновь стать Хорошей. Сейчас она с этой старой фамилией в английском написании живет в одном городе с семьей сына – в Сан-Диего – и порой с веселым юмором вспоминает все эти перипетии.

Жалко как-то, что эта фамилия у всех ее носителей утратила свое нежное и теплое звучание с заменой документов на американские и израильские. Да и вообще, так уж получилось, что в следующем поколении уже не будет владельцев такой милой фамилии, несмотря на все старания ее носителей.

Далекое – близкое…


70 элементов 1,493 сек.