Сегодня мы хотим познакомить вас с самыми интересными выдержками из мемуаров российского художника и живописца — Леонида Николаевича Рабичева, прошедшего Великую Отечественную Войну с ноября 1942 г. по май 1945 г. года в звании командира взвода 100-й отдельной армейской роты ВНОС Западного фронта и награжденного орденом Красной Звезды. В книге «Война все спишет» Леонид Николаевич делится с нами своим виденьем окопной жизни и ужасов войны.
Обычная история. Декабрь 1942 года.
…В состоянии полного обалдения рассказал я своим сержантам и солдатам о невыполнимом этом приказе. К удивлению моему, волнение и тоска, охватившие меня, не только никакого впечатления на них не произвели, но, наоборот, невероятно развеселили их.
— Лейтенант, доставайте телефонные аппараты, кабель через два часа будет!
— Откуда? Где вы его возьмете?
— Лейтенант, б…, все так делают, это же обычная история, в ста метрах от нас проходит дивизионная линия, вдоль шоссе протянуты линии нескольких десятков армейских соединений, срежем по полтора-два километра каждой, направляйте человек пять в тыл, там целая сеть линий второго эшелона, там можно по три-четыре километра срезать, до утра никто не спохватится, а мы за это время выполним свою задачу.
— Это что, вы предлагаете разрушить всю систему армейской связи? На преступление не пойду, какие еще есть выходы?
Сержанты мои матерятся и скисают.
— Есть еще выход, — говорит радист Хабибуллин, — но он опасный, вдоль и поперек нейтральной полосы имеются и наши, и немецкие бездействующие линии, но полоса узкая, фрицы стреляют, заметят, так и пулеметы и минометы заработают, назад можно не вернуться.
— В шесть утра пойдем на нейтральную полосу, я иду, кто со мной?
Мрачные лица. Никому не хочется попадать под минометный, автоматный, пулеметный обстрел. Смотрю на самого интеллигентного своего старшего сержанта Чистякова.
— Пойдешь?
— Если прикажете, пойду, но если немцы нас заметят и начнут стрелять, вернусь.
— Я тоже пойду, — говорит Кабир Таллибович Хабибуллин.
Итак, я, Чистяков, Хабибуллин, мой ординарец Гришечкин. Всё.
В шесть утра по согласованию с пехотинцами переднего края выползаем на нейтральную полосу. По-пластунски, вжимаясь в землю, обливаясь потом, ползем, наматываем на катушки метров триста кабеля.
Мы отползли от наших пехотинцев уже метров на сто, когда немцы нас заметили.
Заработали немецкие минометы. Чистяков схватил меня за рукав.
— Назад! — кричит он охрипшим от волнения голосом.
— А кабель?
— Ты спятил с ума, лейтенант, немедленно назад.
Смотрю на испуганные глаза Гришечкина, и мне самому становится страшно.
К счастью, пехотинцы с наблюдательного поста связались с нашими артиллеристами, и те открывают шквальный огонь по немецким окопам.
Грязные, с тремястами метрами кабеля доползаем мы до нашего переднего края, задыхаясь, переваливаемся через бруствер и падаем на дно окопа. Слава богу — живые. Все матерятся и расстроены. Чистяков с ненавистью смотрит на меня. Через полтора часа я приказываю Корнилову срезать линии соседей, а сам направляюсь на дивизионный узел связи и знакомлюсь с его начальником — братом знаменитого композитора старшим лейтенантом Покрассом.
Мы выясняем, кто где живет в Москве. Я рассказываю ему об Осипе Брике, а он наизусть прочитывает что-то из «Возмездия» Блока. Говорим, говорим. Через час он одалживает мне пять телефонных аппаратов. Ночью мы прокладываем из преступно уворованного нами кабеля все запланированные линии, и утром я докладываю капитану Молдаванову о выполнении задания.
— Молодец, лейтенант, — говорит он.
— Служу Советскому Союзу, — говорю я.
Февраль 1945 года. Восточная Пруссия.
Пересекаем улицу. Дом одноэтажный, но несколько жилых и служебных пристроек, а у входа тачанка, трофейная немецкая двуколка, колеса автомобильные на подшипниках. Лошадь смотрит на нас печальными глазами, а на сиденье лежит мертвый совсем юный красноармеец, а между ног черный кожаный мешок на застежках.
Я открываю мешок. Битком набит письмами из всех уголков страны, а адрес один и тот же — воинская часть п/я № 36781. Итак, убитый мальчик — почтальон, в мешке дивизионная полевая почта.
Снимаем с повозки мертвого солдата, вынимаем из кармана его военный билет, бирку. Его надо похоронить. Но сначала заходим в дом. Три больших комнаты, две мертвые женщины и три мертвые девочки, юбки у всех задраны, а между ног донышками наружу торчат пустые винные бутылки. Я иду вдоль стены дома, вторая дверь, коридор, дверь и еще две смежные комнаты, на каждой из кроватей, а их три, лежат мертвые женщины с раздвинутыми ногами и бутылками.
Откуда это садистское желание- воткнуть бутылки?
Ну предположим, всех изнасиловали и застрелили. Подушки залиты кровью. Но откуда это садистское желание — воткнуть бутылки? Наша пехота, наши танкисты, деревенские и городские ребята, у всех на Родине семьи, матери, сестры.
Я понимаю — убил в бою, если ты не убьешь, тебя убьют. После первого убийства шок, у одного озноб, у другого рвота. Но здесь какая-то ужасная садистская игра, что-то вроде соревнования: кто больше бутылок воткнет, и ведь это в каждом доме. Нет, не мы, не армейские связисты. Это пехотинцы, танкисты, минометчики. Они первые входили в дома.
…Да, это было пять месяцев назад, когда войска наши в Восточной Пруссии настигли эвакуирующееся из Гольдапа, Инстербурга и других оставляемых немецкой армией городов гражданское население. На повозках и машинах, пешком старики, женщины, дети, большие патриархальные семьи медленно по всем дорогам и магистралям страны уходили на запад.
Наши танкисты, пехотинцы, артиллеристы, связисты нагнали их, чтобы освободить путь, посбрасывали в кюветы на обочинах шоссе их повозки с мебелью, саквояжами, чемоданами, лошадьми, оттеснили в сторону стариков и детей и, позабыв о долге и чести и об отступающих без боя немецких подразделениях, тысячами набросились на женщин и девочек.
Женщины, матери и их дочери, лежат справа и слева вдоль шоссе, и перед каждой стоит гогочущая армада мужиков со спущенными штанами.
Обливающихся кровью и теряющих сознание оттаскивают в сторону, бросающихся на помощь им детей расстреливают. Гогот, рычание, смех, крики и стоны. А их командиры, их майоры и полковники стоят на шоссе, кто посмеивается, а кто и дирижирует — нет, скорее, регулирует. Это чтобы все их солдаты без исключения поучаствовали. Нет, не круговая порука, и вовсе не месть проклятым оккупантам — этот адский смертельный групповой секс.
До горизонта между перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей
Вседозволенность, безнаказанность, обезличенность и жестокая логика обезумевшей толпы. Потрясенный, я сидел в кабине полуторки, шофер мой Демидов стоял в очереди, а мне мерещился Карфаген Флобера, и я понимал, что война далеко не все спишет. А полковник, тот, что только что дирижировал, не выдерживает и сам занимает очередь, а майор отстреливает свидетелей, бьющихся в истерике детей и стариков.
— Кончай! По машинам! А сзади уже следующее подразделение. И опять остановка, и я не могу удержать своих связистов, которые тоже уже становятся в новые очереди, а телефонисточки мои давятся от хохота, а у меня тошнота подступает к горлу. До горизонта между гор тряпья, перевернутых повозок трупы женщин, стариков, детей.
Шоссе освобождается для движения. Темнеет. Слева и справа немецкие фольварки. Получаем команду расположиться на ночлег. Это часть штаба нашей армии: командующий артиллерии, ПВО, политотдел. Мне и моему взводу управления достается фольварк в двух километрах от шоссе. Во всех комнатах трупы детей, стариков и изнасилованных и застреленных женщин. Мы так устали, что, не обращая на них внимания, ложимся на пол между ними и засыпаем.
…Итак, я помогаю выносить трупы. Замираю у стены дома.
Весна, на земле первая зеленая трава, яркое горячее солнце. Дом наш островерхий, с флюгерами, в готическом стиле, крытый красной черепицей, вероятно, ему лет двести, двор, мощенный каменными плитами, которым лет пятьсот.
В Европе мы, в Европе!
Размечтался, и вдруг в распахнутые ворота входят две шестнадцатилетние девочки-немки. В глазах никакого страха, но жуткое беспокойство.
Не месть проклятым оккупантам — этот адский смертельный групповой секс
Увидели меня, подбежали и, перебивая друг друга, на немецком языке пытаются мне объяснить что-то. Хотя языка я не знаю, но слышу слова «мутер», «фатер», «брудер».
Мне становится понятно, что в обстановке панического бегства они где-то потеряли свою семью.
Мне ужасно жалко их, я понимаю, что им надо из нашего штабного двора бежать куда глаза глядят и быстрее, и я говорю им:
— Муттер, фатер, брудер — нихт! — и показываю пальцем на вторые дальние ворота — туда, мол. И подталкиваю их.
Тут они понимают меня, стремительно уходят, исчезают из поля зрения, и я с облегчением вздыхаю — хоть двух девочек спас, и направляюсь на второй этаж к своим телефонам, внимательно слежу за передвижением частей, но не проходит и двадцати минут, как до меня со двора доносятся какие-то крики, вопли, смех, мат.
Бросаюсь к окну.
На ступеньках дома стоит майор А., а два сержанта вывернули руки, согнули в три погибели тех самых двух девочек, а напротив — вся штабармейская обслуга — шофера, ординарцы, писари, посыльные.
— Николаев, Сидоров, Харитонов, Пименов… — командует майор А. — Взять девочек за руки и ноги, юбки и блузки долой! В две шеренги становись! Ремни расстегнуть, штаны и кальсоны спустить! Справа и слева, по одному, начинай!
А. командует, а по лестнице из дома бегут и подстраиваются в шеренги мои связисты, мой взвод. А две «спасенные» мной девочки лежат на древних каменных плитах, руки в тисках, рты забиты косынками, ноги раздвинуты — они уже не пытаются вырываться из рук четырех сержантов, а пятый срывает и рвет на части их блузочки, лифчики, юбки, штанишки.
Выбежали из дома мои телефонистки — смех и мат.
А шеренги не уменьшаются, поднимаются одни, спускаются другие, а вокруг мучениц уже лужи крови, а шеренгам, гоготу и мату нет конца.
Девчонки уже без сознания, а оргия продолжается.
Гордо подбоченясь, командует майор А. Но вот поднимается последний, и на два полутрупа набрасываются палачи-сержанты.
Майор А. вытаскивает из кобуры наган и стреляет в окровавленные рты мучениц, и сержанты тащат их изуродованные тела в свинарник, и голодные свиньи начинают отрывать у них уши, носы, груди, и через несколько минут от них остаются только два черепа, кости, позвонки.
Мне страшно, отвратительно.
Внезапно к горлу подкатывает тошнота, и меня выворачивает наизнанку.
Майор А. — боже, какой подлец!
Я не могу работать, выбегаю из дома, не разбирая дороги, иду куда-то, возвращаюсь, я не могу, я должен заглянуть в свинарник.
Передо мной налитые кровью свиные глаза, а среди соломы, свиного помета два черепа, челюсть, несколько позвонков и костей и два золотых крестика — две «спасенные» мной девочки.
В этом году Леониду Николаевичу исполнится 93 года.