Прочитал и обалдел
Все мы читали в книгах Солженицына о зверских условиях, в которых жили заключенные ГУЛАГа.
Я считал, что он сам всё это испытал на себе, сам прочувствовал.
А сейчас прочитал по его воспоминаниям и письмам из ГУЛАГа жене, как он в действительности сидел, и обалдел.
Весной 1945 года осужденного Солженицына отправили в Ново-Иерусалимский лагерь. Это кирпичный завод.
Застегнув на все пуговицы гимнастерку и выпятив грудь, вспоминает Солженицын, явился он в директорский кабинет.
«Офицер? – сразу заметил директор кирпичного завода.
– Чем командовали?» – «Артиллерийским дивизионом!» (соврал на ходу, батареи мне показалось мало). – «Хорошо. Будете сменным мастером глиняного карьера».
Солженицын признаётся, что, когда все работали, он «тихо отходил от своих подчиненных за высокие кручи отваленного грунта, садился на землю и замирал».
4 сентября 1945 года его перевели в лагерь на Большой Калужской (в Москве). Здесь ещё на вахте он заявил, что по профессии нормировщик.
Ему опять поверили, и благодаря выражению его лица «с прямодышашей готовностью тянуть службу» назначили, как пишет, «не нормировщиком, нет, хватай выше! – заведующим производством, т.е. старше нарядчика и всех бригадиров!»
На этой высокой должности он продержался недолго: «Послали меня не землекопом, а в бригаду маляров».
Однако вскоре освободилось место помощника нормировщика.
«Не теряя времени, я на другое же утро устроился помощником нормировщика, так и не научившись малярному делу».
Трудна ли была новая работа?
Читаем: «Нормированию я не учился, а только умножал и делил в своё удовольствие. У меня бывал и повод пойти бродить по строительству, и время посидеть».
В лагере на Калужской он находился до середины июля 1946 года, а потом – Рыбинск и Загорская спецтюрьма, где пробыл до июля 1947 года. Почти всё время работал по специальности — математиком. «И работа ко мне подходит, и я подхожу к работе», – с удовлетворением писал он жене.
В июле 1947 года Солженицын объявил себя физиком-ядерщиком, и его перевели из Загорска в Москву в Марфинскую спецтюрьму – в научно-исследовательский институт связи.
Это в Останкине.В институте кем он только не был — то математиком, то библиотекарем, то переводчиком с немецкого (который знал не лучше ядерной физики), а то и вообще полным бездельником: опять проснулась жажда писательства, и он признается:
«Этой страсти я отдавал теперь все время, а казённую работу нагло перестал тянуть».Условия для писательства были неплохие. Решетовская рисует их по его письмам так: «Комната, где он работает, – высокая, сводом, в ней много воздуха. Письменный стол со множеством ящиков.
Рядом со столом окно, открытое круглые сутки…».
О распорядке дня в Марфинской тюрьме, Солженицын пишет, что там от него требовались, в сущности, лишь две вещи: «12 часов сидеть за письменным столом и угождать начальству». Вообще же за весь срок нигде, кроме этого места, рабочий день у него не превышал восьми часов.
Картину дополняет Н. Решетовская: «В обеденный перерыв Саня валяется во дворе на травке или спит в общежитии. Утром и вечером гуляет под липами. А в выходные дни проводит на воздухе 3-4 часа, играет в волейбол».
ВСПОМНИТЕ, ЭТО ВСЁ В ГУЛАГЕ!Недурно устроено и место в общежитии — в просторной комнате с высоким потолком, с большим окном. Отдельная кровать (не нары), рядом — тумбочка с лампой. «До 12 часов Саня читал.
А в пять минут первого надевал наушники, гасил свет и слушал ночной концерт». Оперу Глюка «Орфей в аду»…Кормили, по словам самого Солженицына, так: «четыреста граммов белого хлеба, а черный лежит на столах», сахар и даже сливочное масло, одним двадцать граммов, другим сорок ежедневно. Л. Копелев уточняет: за завтраком можно было получить добавку, например, пшённой каши; обед состоял из трех блюд: мясной суп, густая каша и компот или кисель; на ужин какая-нибудь запеканка.
А время-то стояло самое трудное — голодные послевоенные годы…
В ЭТО ВРЕМЯ В МОЕЙ ДЕРЕВНЕ НА ТАМБОВЩИНЕ ЛЮДИ ПУХЛИ И УМИРАЛИ С ГОЛОДУ. В 1947 ГОДУ ОТ ГОЛОДА УМЕР МОЙ РОДНОЙ ДЕД АЛЕШКИН ЯКОВ ИГНАТЬЕВИЧ.
Солженицын весь срок получал от жены и её родственников вначале еженедельные передачи, потом – ежемесячные посылки.
Кое-что ему даже надоедало, и он порой привередничал в письмах: «Сухофруктов больше не надо…
Особенно хочется мучного и сладкого. Всякие изделия, которые вы присылаете, – объедение». Жена послала сладкого, и вот он сообщает: «Посасываю потихоньку третий том «Войны и мира» и вместе с ним твою шоколадку…»
Страстью Солженицына в заключении стали книги. В Лубянке, например, он читает таких авторов, которых тогда, в 1945 году, и на свободе достать было почти невозможно: Мережковского, Замятина, Пильняка, Пантелеймона Романова:
«Библиотека Лубянки – её украшение. Книг приносят столько, сколько людей в камере. Иногда библиотекарша на чудо исполняет наши заказы!»А в Марфинской спецтюрьме Солженицын имел возможность делать заказы даже в главной библиотеке страны — в Ленинке.
«Тюрьма разрешила во мне способность писать, – рассказывает он о пребывании в Марфинском научно-исследовательском институте, – и этой страсти я отдавал теперь всё время, а казённую работу нагло перестал тянуть».
Свидания с родственниками проходили на Таганке, в клубе служащих тюрьмы, куда арестантов доставляли из других мест заключения. Н. Решетовская так описывает одно из них: «Подъехала никакая не «страшная машина», а небольшой автобус, из которого вышли наши мужья, вполне прилично одетые и совсем не похожие на заключенных.
Тут же, ещё не войдя в клуб, каждый из них подошел к своей жене.
Мы с Саней, как и все, обнялись и поцеловались и быстренько передали друг другу из рук в руки свои письма, которые таким образом избежали цензуры».
Вот каков он, оказывается, настоящий, а не книжный ГУЛАГ!