Михаил Турецкий с женой
Фото: PersonaStars
Михаил Турецкий. Вожак
— Папа, почему ты плачешь? — спросила восьмилетняя дочь.
Я сидел в городе Лонг Бич под Нью-Йорком в состоянии полной безнадеги на brodwalk — променаде, по которому прогуливаются и бегают за здоровьем американцы, и из глаз сами собой текли слезы. Что делать — не знаю. Меня подвели партнеры, я показал характер и остался без денег. За мной коллектив — двадцать человек, которых нечем кормить, не на что купить обратные билеты. Так хреново давно не было.
— У меня нет обувной фабрики, магазина, даже ларька. У меня есть только звуки, которые трудно продать, — ответил я Наташе.
— Папа, ты же приносишь радость людям! А это гораздо лучше, чем ларек. Хватит плакать, пошли, — дочь потянула меня за рукав.
И я встал и пошел. Нечего лить слезы перед маленькой девочкой. Нельзя сдаваться и раскисать. Поводов для пессимизма было предостаточно: мне было уже тридцать, и я все еще безуспешно пытался заработать на жизнь классической музыкой. Внушал хору, которым руководил, что это возможно, нужно только нащупать верный путь. Вся ответственность лежала на мне, а поддержки ждать было неоткуда. Кто бы мог подумать, что нужные слова услышу от дочки. Наташа так по-детски просто сказала про «радость людям», что я обрел второе дыхание и нашел способ выкрутиться. И тогда, и еще много раз, прежде чем добился успеха.
Мало кому удается продать творчество. Сам не знаю, как я в этом преуспел. Есть анекдот в тему: «В советское время у профессорской дочки спрашивают: «Как вы, получившая классическое музыкальное образование, воспитанная в интеллигентной семье, стали валютной проституткой?» — «Просто повезло!» Вот и мне повезло. Только не сразу.
Детство мое протекало в небольшом объеме московской коммунальной квартиры в районе станции метро «Белорусская». Мы занимали четырнадцатиметровую комнату. Баловать нас с братом было некому: бабушек и дедушек нет, папа с мамой заняты выживанием. Отец работал мастером цеха шелкографии на подмосковной фабрике, мама — няней в детском саду.
Папа, Борис Борисович Эпштейн, — один из шестерых детей кузнеца — родом из Белоруссии. Его отец, известный на всю округу могучий мужик, умер в сорок два от пневмонии. Поздней осенью вышел разгоряченный из кузницы и простыл. Так в четырнадцать папа вместе со старшим братом встал во главе большой семьи. Повзрослев, он смекнул, что в деревне им не прокормиться, и в восемнадцать поехал учиться в Москву, в Академию внешней торговли, перетащив в столицу всех братьев и сестер.
Грамотный, толковый человек, он быстро сделал карьеру в организации «Экспортлес», получил жилплощадь — семь квадратных метров в центре Москвы — и легко выучил немецкий, так как он походил на идиш. Забегая вперед, скажу: оказавшись в Нью-Йорке в свои восемьдесят пять, отец умудрялся общаться и там, потому что английский, оказывается, тоже похож на идиш…
В двадцать семь папа стал подумывать о семье. Оказавшись у родственников в местечке Пуховичи под Минском, в бедняцкой чистенькой хатке он увидел еврейскую семнадцатилетнюю девочку, которая играла на гитаре. «Это будет моя жена», — решил папа и уехал в Москву.
Его родственники поговорили с родными девочки: «Какой у него нос — вы сами видите, а то, что не обманет, мы гарантируем».
В октябре 1940 года отец увез Бэлу Турецкую в Москву. А в июле 41-го в местечко вошли немцы и уничтожили всю мамину семью. Их заставили рыть себе могилу и закопали живьем. В том же 41-м ушел на фронт отец. Он стал участником прорыва Ленинградской блокады и был удостоен за это правительственных наград. Мальчишкой отец каждый год возил меня в Ленинград по местам боевой славы, показывал пересыльный пункт на Фонтанке, 90, исторические места, водил в Товстоноговский БДТ.
Из каждых ста человек, призванных в первые дни войны, вернулись только трое. Погибшие были признаны героями. А вот папа не смог даже восстановиться на работе. Во многом потому, что после
войны сталинские чиновники не благоволили к евреям, пусть и прошедшим от Москвы до Берлина. «Хотите работать во «Внешторге»? — сказали ему. — Пожалуйста. У нас есть филиал. На Печоре».
Папа не захотел уезжать из Москвы и, поставив крест на карьере, устроился на фабрику.
У моего старшего брата Саши были нелады с легкими. Зарплата отца составляла шестьсот рублей, а консультация профессора-пульмонолога — пятьсот. «Жизнь сына в ваших руках», — говорил эскулап, нагнетая и без того напряженную обстановку.
И папа шел на преступление: обернув тело шелковыми платками, надевал сверху кожанку, оставшуюся с фронта, и выносил продукцию за пределы фабрики, чтобы потом ее реализовать. Каким-то образом он сумел договориться с работницами, которые
делали для него партию сверх нормы. А ведь частное предпринимательство в то время каралось законом и грозило лишением свободы до пяти лет. В цеху было тридцать восемь женщин, в основном одиноких, обездоленных войной, и ни одна не позвонила на Петровку. Как он сумел построить такие правильные отношения с таким числом женщин — одному Богу известно!
Жили мы небогато. У нас не было ни автомобиля, ни дачи, все, что отцу было нужно, — спасти сына от болезни. И он это сделал.
Я незапланированный ребенок. Мама родила меня в сорок, папе было уже почти пятьдесят. Все в один голос отговаривали маму, у нее ведь больное сердце, но она поступила по-своему. Друзья советовали родителям назвать меня Юрой, потому что родился в День космонавтики, двенадцатого апреля, через год после полета Гагарина. «Юр-р-ра? — сказал папа, слегка грассируя. — Это тр-р-руднопр-р-роизносимое имя. Пусть будет Миша».
Турецкие же мы с братом потому, что мама объяснила папе: Эпштейны есть, а Турецких не осталось — фамилию надо сохранить. И папа легко с этим согласился. У меня была настоящая еврейская мама. Есть анекдот, точно передающий суть ее характера: «В чем разница между арабским террористом и еврейской мамой? С террористом можно договориться». Мы с братом стали смыслом ее жизни. А папа нашел себе достойное место, живя как бы в своем мире. Он обеспечивал семью, отвечал на наши вопросы, но никогда не грузил и не требовал внимания. Он ни разу не сказал мне, когда я вырос: «А почему ты не пришел? Что не позвонил?» Маме — той всегда чего-то не хватало, несмотря на то, что мы были любящими и заботливыми сыновьями и чуть не каждый день навещали их с отцом. Когда мы прощались и уходили, папа тут же возвращался к своим делам, а она стояла у окна, пока не скроется машина, и я понимал: мы опять ей недодали…
«Еврейский мальчик с темными глазами, а в них такая русская печаль…» — это про меня. В полтора года я уже начал напевать, в три исполнял подряд все песни, которые доносились из телевизора и радиоприемника: «Дан приказ ему на запад, ей — в другую сторону, уходили комсомольцы на гражданскую войну». Я не понимал, о чем это, и вместо «приказ» пел «отказ». Отец по воскресеньям позволял себе подольше поваляться в кровати, я забирался к нему под бочок. Тогда-то и ковалась репертуарная политика будущего «Хора Турецкого». «Пап, давай «Заботу», — говорил я, и мы затягивали: «Забота у нас простая…» или «Твист и чарльстон, вы заполнили шар земной…»
Песни советского времени — потрясающие. Я пел их с фанатичным кайфом, и родители поняли: надо мальчика учить. В тот момент у нас появились вторая комната в коммуналке и пианино. Мне нашли педагога по фортепьяно. Урок стоил десять рублей — серьезное испытание для семейного бюджета. А мне в шесть лет нравилось гулять на улице с друзьями, а не разбираться, что такое басовый ключ. Получив задание на дом, я считал количество нот в упражнении и тарабанил по первым попавшимся клавишам. Мама сопоставляла количество нот с количеством ударов по клавиатуре и разочарованно вздыхала:
— Что ж за белиберда?
— Такой этюд, — пожимал я плечами.
Длилось это четыре месяца. Потраченные сто шестьдесят рублей не материализовались в качество. «Бездарный мальчик, — сказала педагог. — Не тратьте деньги».
Я был счастлив: меня избавили от мучений. Но голос во мне рос, я садился за фортепьяно и, не зная нот, подбирал мелодию на слух — «Сиреневый туман», «Ты у меня одна». Приходили гости, меня ставили на стул, я пел — всеобщий восторг. «Талантливый пацан растет! Должен учиться».
Родители М. Турецкого
И мама повела меня на этот раз в государственную музыкальную школу. На доске объявлений — листок «Услуги и цены: фортепьяно — 20 руб. в месяц, скрипка — 19 руб., гобой, валторна — 9 руб., флейта — 3 руб., флейта пикколо — 1 руб. 50 коп.».
«О! — сказала мама. — Флейта пикколо нам подойдет. Незатратно, и будешь при музыкальном процессе».
Недавно мои артисты подарили мне флейту пикколо и на всей аппликатуре выгравировали свои прозвища: Туля, Кузя, Кабан, Зверь… Я взял ее и понял, что руки все помнят. А тогда за четыре года научился играть виртуозно. Параллельно отец возил меня в капеллу мальчиков.
— У вас талантливый ребенок, — сказал как-то педагог, — хорошо бы его отец зашел ко мне.
— А это я и есть… — ответил папа.
И тут я понял, что он у меня старый и выглядит как дедушка. Раз родители старые, значит, я их скоро потеряю. В моем детском сердце поселился страх, что могу лишиться этой могучей крыши над головой. Я решил как можно быстрее стать самостоятельным, потому что скоро останусь один…
Не знаю, что сумел бы придумать, но в дело вмешалась судьба. В лице двоюродного брата отца — знаменитого музыканта Рудольфа Баршая. Особую известность он получил после 1977-го, когда уехал из СССР на Запад, выступал со Штутгартским симфоническим оркестром и стал главным дирижером Борнмутского. На родине у него не складывалось. Наверное, власти не могли доверить оркестр морально неустойчивому человеку, трижды женатому, в последний раз — на японке.
Когда совсем юный Рудольф приехал в Москву, отец поставил ему раскладушку на своих семи метрах. Летом они ездили на дачу к папиному старшему брату, где Рудик с утра уходил в деревянную уборную и там, на толчке, с пяти до восьми «пилил» на скрипке, чтобы никому не мешать. Вот так закаляется сталь. В то время советская музыкальная школа считалась лучшей в мире, так же как балетная и космическая. Выдающиеся оркестры мира сцементированы советскими музыкантами. А сегодня… Кто будет сидеть с пяти до восьми на «очке», чтобы чего-то добиться?
Дядя Рудольф до своей эмиграции успел рассмотреть во мне талант. Как-то он пришел к нам в гости.
— А что делает Миша? — поинтересовался дядя.
Я сыграл на флейте.
— Спой.
Я спел.
— Музыкальный парень, — оценил он. — Я позвоню директору хорового училища имени Свешникова.
Звонил дядя при мне. «Посмотрите мальчика — если это не его дверь, не берите», — мудро сказал он.
Меня взяли в училище в одиннадцать лет. Я сразу попал в отстающие, остальные дети учились с семи, некоторые уже играли Второй концерт Рахманинова. В первый же день я с рыданиями сказал отцу:
— Не хочу! Не могу!
— Делай что хочешь, — сказал папа и устранился. Догнать сверстников стало смыслом жизни. В итоге я втянулся. Заниматься дома не мог: сосед по коммуналке делал «козью морду». Заслышав звуки музыки, семидесятилетний машинист паровоза, коммунист с орденом Ленина на пижаме, гонялся за мной по квартире с криком: «Израилев черт!» В школе занятия начинались в восемь тридцать. Я вставал в пять сорок, умывался, жевал на ходу бутерброд и мчался на метро в школу на Красной Пресне. В шесть тридцать я уже сидел за пианино и работал до начала уроков. Кто из детей сегодня способен на такое?
К восьмому классу я догнал однокашников, несмотря на жуткую конкуренцию. Из двух тысяч поступающих брали двадцать мальчиков. До победного конца доучивались десять. Даже при таком отборе мало кто делает успешную карьеру. Нужны связи и деньги. Но если в попсе ты можешь «выстрелить» при наличии только этих двух составляющих, в классике без образования никуда. Иногда в консерватории при полупустом зале проходят концерты, которые могли бы стоить миллионы, настолько они гениальны. Но превратить их в продукт, который купят, не всегда возможно, потому что понимание классической музыки доступно немногим. Да и зачастую талантливые музыканты словно не от мира сего, их просто не воспринимают как звезд. А хорошо упакованная банальщина прекрасно продается, потому что имеет адекватный вид. Что такое гламур? Это дешевый продукт, дорого поданный.
Мне и моим музыкантам повезло учиться музыке на излете советской системы. Это было время педагогов-бессребреников, которые вкладывали в учеников душу. И мы учились с таким же энтузиазмом. «Гнесинка», куда я поступил по окончании хорового училища, — Высшая Школа Музыки. Меня в этом Храме муз сделали дирижером — матерым музыкантищем, способным поднять и повести за собой людей. Я, как губка, впитывал музыкальную науку, до поры до времени не обременяя себя мыслями о хлебе насущном. Но довольно рано — в двадцать один — пришла пора, я влюбился и женился.
У Лены были вздернутый носик, открытая улыбка и бездонные глаза. Настоящая русская красавица. Мы познакомились в «Гнесинке», учебу она совмещала с работой — пела в хоре Минина. У нас было много общего, мы вместе постигали музыкальные азы, ходили на концерты, спектакли и каток. Оба любили природу. Я стал ее первым мужчиной. В двадцать два у нас родилась Наташа. Рановато, наверное, но мы были счастливы. Вопреки воле родителей. И те и другие считали, что мы разного поля ягоды. Они не чинили препятствий, но по отдельным репликам несложно было догадаться: родственники не в восторге. «Я бы хотел, чтобы дочь вышла замуж за человека своей национальности», — сказал ее отец моей матери перед свадьбой.
Михаил Турецкий с Леной
Фото: из архива М.Турецкого
Моя же мама мечтала видеть меня рядом с еврейской девушкой. Ведь пятьдесят поколений моих предков женились только на своих.
Ну и что с того? Любовь стирает все различия. Тесть это понял со временем. Он был настоящим русским офицером, глубоко порядочным и умным человеком. У них с Леной сложились удивительные отношения.
Словно одна душа на двоих. И по характеру они были очень похожи — абсолютная выдержка и чрезвычайная доброта. Лена любила меня преданно и никогда ничего не требовала, но я должен был доказать себе и другим, что могу быть не мальчиком, но мужем и добытчиком.
Чем я мог заработать? Частным извозом. Права у меня с девятнадцати лет, я даже занимался автоспортом. Умудрялся как-то выкраивать время между занятиями музыкой. Один раз участвовал в ралли, пришел шестнадцатым с конца. Но ведь главное — участие! Я продал все свои ценные вещи, включая кожаную куртку и магнитолу, взял еще в долг у брата и купил подержанные «Жигули» одиннадцатой модели. С тех пор каждый субботний вечер и не только я отправлялся на заработки. Все было: и отнимали выручку за вечер, и из машины просили выйти, и не платили, но слава Создателю, обошлось без серьезных последствий для здоровья.
К концу пятого курса я подрабатывал в четырех местах одновременно. В большом универсаме в Строгино был «ночным директором», то есть грузчиком. За ночь принимал по пять-шесть машин: три с хлебом, две с молочными продуктами и иногда с колбасой. Колбаса была самым страшным ударом, потому что все полторы-две тонны я должен был своими руками перекантовать, взвесить да еще проследить, чтобы водитель с экспедитором пару батонов не умыкнули. Зато слова «дефицит», под лозунгом которого жила перестроечная страна, для меня не существовало. Когда мчался после ночной смены из Строгино в центр преподавать музыку детям, гаишники на трассе отдавали мне честь: раз в два месяца я завозил им в отделение ящик гречки и чая. У меня появились различные связи и знакомства. Я был в полном порядке, но душа по-прежнему жаждала музыки и творчества.
Наконец я нашел, чем ее порадовать. Параллельно с магазином и преподавательской деятельностью начал работать с православным церковным хором и одновременно с ансамблем политической песни. Через некоторое время уверился, что не ошибся с профессией. А работая с актерами театра «Школа музыкального искусства» под руководством Юрия Шерлинга, понял, что могу научить петь любого. До уровня эстрадного исполнения доведу даже не поющую балерину.
Не знаю, долго ли продержался бы наш с Леной брак. Сегодня мне тяжело рассуждать об этом, ведь
прошло
Михаил Турецкий с дочерью Наташей
Фото: из архива М.Турецкого
столько лет. Знаю только, что наши чувства были искренние и настоящие. Считается, что ранние союзы не выдерживают испытание временем. Но не суждено узнать, верно ли это было бы в нашем случае…
В августе 1989 года вместе со своим другом и учителем Владимиром Ануфриевичем Семенюком я поехал на автомобиле в Клайпеду, в гости к его аспиранту литовцу. Разговоры о музыке, вылазки в Палангу, солнце, море и песок. Во всех отношениях это была приятная поездка. В один из дней, несмотря на поздний час, никак не мог заснуть, хотя в двадцать семь лет знать не знал, что такое бессонница. В половине третьего ночи раздался звонок в дверь. Телеграмма. «Срочно позвони. Саша», — написал старший брат. «Что-то с мамой или папой?» — судорожно соображал я. В 1989 году звонить ночью в Москву из Клайпеды было неоткуда. Мы с Семенюком поехали в центр города и оказались перед запертыми дверями переговорного пункта. До половины восьмого не находил себе места. А когда наконец смог набрать телефонный номер, услышал в трубке мамин голос. «Значит, с ней все в порядке», — первым делом подумал я.
— Держи себя в руках, — сказала мама. — Они все погибли.
Я ничего не понял.
— Кто все, мам?
— Лена, ее отец и брат.
Я повесил трубку, вышел на улицу на ватных ногах и, дойдя до газона, рухнул в траву. Ко мне подбежал учитель.
— Владимир Ануфриевич, дайте сигарету, — попросил я. — Что-то все горит внутри.
— А что случилось, Миша?
Я не смог ответить, вскочил и снова побежал звонить. Мама, пережившая гибель всех своих родных, спокойным ровным голосом продиктовала: «Семьдесят первый километр от Минска, номер отделения милиции…»
Лена с отцом и братом ездили в Вильнюс на день рождения родственницы. Отец Лены, аккуратист и педант, никогда не нарушал правил дорожного движения. Из гаража машину не выведет, если не работает поворотник. Он не доверял руль даже сыну, который только что вернулся из армии, где служил водителем. Никто не знает, что случилось с моим тестем, но на обратном пути в Москву его
машина вылетела на сторону встречного движения. Ехавший по ней «Икарус» стал уходить в кювет, но «Жигули» догнали автобус и, ударившись, отлетели на свою полосу, где их подмял под себя тяжелый «ЗИЛ».
Всю дорогу к месту аварии я думал: «Это ошибка. Такого не может быть. Это не они». Наконец доехали. Какой-то мужик на тракторе указал мне точное место происшествия. «Я двадцать пять лет за рулем, но такой страшной катастрофы еще не видел, — сказал он. — Вот здесь это было…»
И я понял, что зря надеялся. На обочине дороги лежала покореженная зелененькая сувенирная подковка. Мой «заграничный» подарок тестю.
В ближайшем населенном пункте купил бутылку водки, все цветы, какие были, и вернулся на место трагедии. Мы с учителем выпили. Покурили. Посидели в каком-то коматозе, а потом я позвонил в отделение милиции. «Приезжайте за трупами и забирайте машину», — сказали мне.
Никогда не забуду долгий путь домой. Впереди шел грузовик с тремя гробами, за ним ехал я. Обогнать как-то не получалось…
Мне было страшно увидеть тещу. Женщину, которая в один миг потеряла детей и мужа. У меня за эти пару дней лицо стало цвета асфальта. Что уж говорить о ней? Но теща сидела в окружении подруг и держалась молодцом — ее накачали транквилизаторами.
Как интеллигентный человек, она молчала, но я знал, о чем теща думает: «Ты жив, а Лены нет». Я ведь мог поехать с женой или позвать ее к себе в Клайпеду. Но не сделал ничего судьбоносного, что изменило бы роковой маршрут.
Через некоторое время теща стала настойчиво предлагать мне отказаться от Наташи и оформить на нее опекунство. На меня насели ее родственники:
— Зачем тебе ребенок? Ты еще молодой.
— При всем уважении не могу, — ответил я. — Евреи от своих детей не отказываются.
Хотел забрать девочку в свою квартиру, препоручив заботам моей мамы, но потом понял, что разлука с внучкой добьет обезумевшую от горя тещу.
В этот момент я очень остро нуждался в помощи. И эта помощь пришла ко мне свыше.
Михаил Турецкий с тещей и дочкой
Фото: из архива М.Турецкого
Читать далее:
https://mail..com/mail/u/0/?shva=1#inbox/1514a5fca0e6e301