Наум был профессиональным военным, призвался в Красную Армию аж в 1936 году, Отечественную войну начал лейтенантом в ноябре 41-го на Украине и закончил в 45-м в Австрии майором, заместителем начальника связи дивизии
Четыре года фронта, вся грудь в орденах. Ну, всё, как положено. После войны Наум остался в армии, дослужился до подполковника. В 1967 году за невинную попытку поставить в его родном местечке Щедрин памятник расстрелянным евреям (а у Наума в Щедрине погибло 78 родственников), он был объявлен агентом мирового сионизма, разжалован до рядового и лишён военной пенсии.
Четыре года он воевал за Советскую власть, потом четыре года воевал с Советской властью за право уехать в Израиль. В 1975 году семью Наума буквально вышвырнули из Союза. Позже стала известна причина торопливости властей: оказывается, разрешение на выезд было дано в обмен на возвращение в СССР советского подполковника, оказавшегося в израильском плену во время войны Судного дня (тогда советским Министерством Обороны руководили не вороватые гопники, а люди, хоть и не любившие Израиль и весь мировойимпериализм, но знавшие, что такое армия и что такое война; они даже с тяжёлого похмелья не смогли бы придумать басню бурятского шамана осверхскоростных истребителях, "прикрывающихся" зависшей в воздухе консервной банкой).
Я успел пообщаться с Наумом совсем немного: мы приехали в Израиль в 1990, а в 1991 он умер. Но я хорошо запомнил эти беседы. Наум не учил меня как пользоваться банкоматом, как экономно расходовать воду, что говорить на интервью, и куда идти учиться. ("Сам во всём разберёшься. Все разбирались, и ты разберёшься"). Он рассказывал о своих встречах с
Бегиным ("Он же наш, из Бреста), с Хаимом Лесковым ("Он тоже наш, из Борисова"), с Голдой Меир ("Толковая была тётка, хоть и из Киева", – и хитро подмигивал в сторону жены Клары, которая была родом из Шепетовки), с Сахаровым ("Он вообще не из наших, но я не встречал человека более честного и более порядочного, чем Сахаров").
Он говорил о вещах глобальных: об истории, о религии, о политике. Он, вообще, был человеком глобальным.
– Знаешь, – сказал мне как-то Наум, – Я за свою жизнь видел очень много страшного. Особенно во время войны. Но, наверное, психика человека так устроена, что она создаёт эмоциональный барьер. Ты смотришь на вещи как будто со стороны, как будто не с тобой это происходит. Иначе можно просто сойти с ума.
– Знаешь, я за всю войну ни разу не плакал. Не плакал, когда хоронил боевых товарищей. Не плакал, когда стоял над рвом, в котором лежали тела моих родителей и трёх сестёр. Не плакал, когда мы проходили через сожжённые вместе с жителями белорусские деревни. Я не заплакал, когда в одном румынском городке мы нашли грузовик, битком набитый кусочками мыла, на каждом из которых было тиснение: "Из чистого еврейского жира".
– Я ни разу не заплакал после войны. Ни, когда меня, отдавшего 25 лет жизни Советской Армии, лишили воинской пенсии, ни, когда молодой майор КГБ, не нюхавший пороху, назвал меня, фронтовика, изменником родины, ни, когда предавали самые, казалось бы, близкие друзья.
Я сжимал зубы на советской таможне, когда мы уже уезжали, и над нами откровенно издевались: перерыли багаж, забрали книги, ценные вещи, а то, что не смогли отобрать, сломали. Мы ехали на поезде через Румынию и через Венгрию. Ехали практически молча: волновались, что коммунистические власти могут в любой момент изменить своё решение и вернуть нас обратно.
Когда мы пересекли австрийскую границу, в купе вошли два австрийских пограничника с автоматами. Я впервые за 30 лет видел вооружённых людей, говорящих по-немецки. Не самое приятное ощущение, скажу тебе. Я безоружный, на 30 лет старше. А они опять молодые, опять с автоматами, и вечно немцы.
И тут из-за спин пограничников выглянул человек в штатском. Он широко улыбнулся нам и сказал сначала на английском, которого мы не знали, потом повторил на идиш и на ломаном русском: "Шалом! С этой минуты вы находитесь под защитой Государства Израиль".
И я заплакал… Первый раз в жизни…