А мы с Сати решили прогуляться пешком, поскольку жили неподалеку – в отеле «Рафаэль» на авеню Клебер, это самый центр. Мы шли спокойно, Сати несла мой фрак, я нес на плече скрипку.
Вдруг появляется перед нами троица – чернокожий и два араба. Один мне говорит по-французски что-то вроде «деньги или жизнь!». Я отвечаю, что не понимаю по-французски. Он тогда примерно то же самое по-английски мне повторяет: «Money or life!» А у меня в скрипичном футляре – это был последний год существования СССР – лежали деньги за выступления в Англии, за записи для американской фирмы, которые мы писали в Мюнхене, за концерт в зале «Плейель». То есть со мной была просто огромная для советского человека сумма денег, которую мне предстояло сдать в Госконцерт. Стою я перед грабителями и вспоминаю, что в инструкции о сдаче выручки есть такой пункт: в случае утери виновный должен возместить утраченное в десятикратном размере. Я как представил себе десятикратный размер того, что хотят у меня отнять, – и решил, что лучше уж смерть.
Когда накачанный чернокожий замахнулся кулачищем, я отклонился; в боксе это называется «нырок». Но я не учел, что сзади тротуар, и поскольку, уходя от удара, я отступил, то споткнулся и распластался на тротуаре. «Упасть на старый тротуар», как у Пастернака. Меня стали бить ногами. Самое дорогое – руки – я спрятал и надул легкие изо всех сил, потому что понимал, что ребра сейчас полетят. А когда атаковавший меня подумал, что я уже в ауте или на том свете, я вскочил – и провел ему хорошую «двоечку» – это когда второй удар следует сразу за первым, с левой – с правой. Я попал ему прямо в зубы, у него изо рта брызнула кровь. Бедная Сати кричала как сто армянских женщин, боясь и за меня, и за скрипку, которую прикрывала своим телом, лёжа на тротуаре. Грабители, встретив неожиданный отпор от «трупа», спаслись бегством.
И вот советский артист под утро возвращается в отель – в крови, грязный, с оторванными погонами плаща. У открывшего дверь портье было выразительное лицо. В номере я вымылся, закурил сигарету. Сати на меня многозначительно посмотрела и сказала: «Я тобой горжусь!» Да только ради этих слов стоило брать те детские уроки бокса, о которых я тебе рассказывал!
Наутро я позвонил Роберту Бушкову, тогдашнему директору «Виртуозов Москвы», он организовал, чтобы прямо из аэропорта меня доставили в институт Склифосовского. Там собрали мои сломанные ребра и закатали меня в корсет.
Через десять дней я должен был дирижировать оркестром «Санта-Чечилии» в Риме на вручении премии папе римскому Иоанну Павлу II. А я с трудом двигаться могу, ни чихнуть, ни кашлянуть – боль дикая. Но пришлось взять себя в руки – не подводить же папу, в самом деле. Концерт прошел неплохо. Поужинать я забрел в любимый ресторанчик «Тре пупацци» – три куколки, значит. Знакомый хозяин посадил меня в уголок, и вдруг смотрю – буквально напротив сидит человек, очень похожий на Марчелло Мастроянни, который мне приветственно посылает аплодисменты. Я подзываю хозяина – простите, это не Марчелло Мастроянни? Он подтверждает: си, маэстро Мастроянни.
По старинному русскому обычаю отправляю ему бутылку кьянти, он тут же приглашает меня за столик. Разговорились, я ему рассказал о том, как его любят в России, сколько фильмов видел с его участием. А он вдруг у меня спрашивает:
– А почему у вас глаза такие грустные?
Я ему рассказал, какая история приключилась в Париже, и что сижу я в гипсовом корсете, и что мне очень больно даже бокал с вином поднять. И в свою очередь спрашиваю Мастроянни:
– А у вас почему такие грустные глаза? Вам-то о чем печалиться?
– Дело в том, что мне исполнилось недавно шестьдесят пять лет, и Феллини мне сказал: «Марчелло, тебе уже шестьдесят пять. Пора тебе начинать думать о смерти».
Он очень грустно и искренне ответил мне, как бываем мы откровенны со случайным попутчиком. Было видно, что эта мысль точит великого актера, по которому сохли женщины всего мира.
Спустя несколько лет после этой нашей встречи великий Марчелло Мастроянни заболел и ушел из жизни.