14.12.2024

Натан Щаранский: «Не убоюсь зла»


Сегодня мы хотим познакомить вас с самыми интересными выдержками из мемуаров российского правозащитника, диссидента и общественного деятеля — Натана Щаранского (при рождении Анатолий Борисович Щаранский).

В книге «Fear No Evil» Анатолий Борисович повествует о своей политической борьбе в СССР со всесильным бюрократическим аппаратом КГБ и судебной системой того времени. Каково было быть соратником академика Сахарова? Натан Щаранский даже не подозревал, что его ожидают годы советских тюрем и более 400 дней в ШИЗО.

…КГБ начал стремительно возвращаться на политическую арену. События в СССР последнего времени показали, что борьба вовсе не окончена, что, скорее всего, она впереди. И я вспомнил о первоначальной цели книги: поделиться опытом с теми, кто еще может оказаться лицом к лицу с Комитетом государственной безопасности [ред. ныне ФСБ]. Вспомнил и быстро, в несколько дней, закончил работу, которую затягивал годами.

Иерусалим, февраль 1991 г.

…Одиннадцать дней назад, четвертого марта тысяча девятьсот семьдесят седьмого года, в газете «Известия» были опубликованы статья Липавского и редакционное послесловие к ней, обвинявшие меня и еще нескольких активистовалии в шпионаже против СССР по заданию ЦРУ. Друзья приходили утешить, а на самом деле — и проститься; корреспонденты — взять последнее интервью. Каждый в глубине души понимал, что арест — это лишь вопрос времени. Они говорили со мной так, как, должно быть, говорят с неизлечимо больным, убеждая и его, и самих себя, что все обойдется…


Камера в Лефортово

На повороте машину занесло. Моя правая рука невольно дернулась, и кагебешник мгновенно, с профессиональной жесткостью, сжал ее в запястьи и вернул себе на колено. Я давно знал этого поджарого блондина с простым русским лицом: слежкой за мной он занимался уже не один год.

Всегда улыбчивый — такие, кстати, нечасто встречаются среди «хвостов», — на сей раз он был мрачен и заметно нервничал. Сидевший впереди запросил по рации инструкций: ехать через центр или вдоль Яузы. Я говорил себе: «Смотри внимательно, может быть, ты видишь Москву в последний раз», — и пытался запечатлеть в памяти улицы, по которым мы проезжали. Ничего из этого не вышло; впоследствии я так и не мог вспомнить, как мы ехали — через центр или вдоль реки.

Когда машина остановилась у въезда во двор Лефортовской тюрьмы и тяжелые железные ворота — первые из двух, никогда не открывающихся одновременно, — стали медленно раздвигаться, у меня вдруг возникло нелепое, а для ситуации, в которой я находился, попросту идиотское опасение: вот сейчас они заставят меня дыхнуть в трубку и узнают, что я пьян. Можно подумать, что меня обвиняли в нарушении правил движения, а не в измене Родине! Час назад я и в самом деле выпил рюмку коньяка — немалую для себя дозу: как правило, я не пью ничего крепче легкого сухого вина. Повод для этого был поистине исключительным.

В Лефортово меня вводят в какой-то кабинет, и я вижу встающего из-за стола, добродушно, по-домашнему улыбающегося пожилого человека в очках.

– Заместитель начальника следственного отдела УКГБ по Москве и Московской области подполковник Галкин, — представляется он, а затем мягко и даже, мне кажется, немного смущенно говорит, протягивая какую-то бумагу:

– Вот, будем работать с вами вместе.

Читаю: постановление об аресте «по подозрению в совершении преступления по статье шестьдесят четвертой — измена Родине: оказание иностранному государству помощи в проведении враждебной деятельности против СССР».

– Как это у вас так выходит? Хлеб русский едите, образование за счет русского народа получаете, а потом изменяете Родине? Я за вас, за всю вашу нацию четыре года на фронте воевал!

Что ж, спасибо гражданину Петренко. Последние его слова окончательно вернули меня к реальности, еще раз напомнили, с кем я имею дело. Теперь я уже говорил совершенно спокойно.

– Мой отец тоже воевал на фронте четыре года. Может, он делал это за вашего сына и за вашу нацию?

– Интересно, где это воевал ваш отец?

– В артиллерии.

– В артиллерии?! — он казался искренне удивленным. — Я тоже служил в артиллерии, но таких, как ваш отец, там что-то не видел. А на каких он воевал фронтах?

Я чуть не рассмеялся, вспомнив вдруг рассказ О`Генри о воре, подружившемся на почве общих болезней с хозяином квартиры, в которую он забрался.

…Полковник снял маску: он был естественным и в своем антисемитизме, и в понятном желании ветерана поговорить о войне. Но мне беседовать с ним больше не хотелось. Я предпочел восстановить прежнюю дистанцию между нами и сказал:

– По-моему, нам с вами разговаривать не о чем.

– Ах, и разговаривать не хотите! Умный очень! Что ж, поговорим с вашим отцом, когда он придет ко мне. А вы запомните: чуть что — в карцер!

– Мы с вами еще встретимся на допросе, — сообщил он на прощание тоном, каким утешают друга, обещая ему, что разлука будет недолгой.

С восемнадцатого марта начинаются систематические — два-три раза в неделю допросы. Итак, «информировали международную общественность о…», привлекали внимание «к»… — какими способами?

После недолгого раздумья, сообразуясь со своим «деревом целей и средств», отвечаю примерно так:

– Организовывал пресс-конференции, встречался с корреспондентами, политическими и общественными деятелями Запада, разговаривал с ними по телефону, а также рассылал письма в соответствующие советские инстанции. Все это делал открыто, гласно. Передававшиеся мной материалы предназначались исключительно для открытого использования — по самому своему смыслу.

– Кто вместе с вами участвовал в этой деятельности?

– Отказываюсь отвечать, так как не желаю помогать КГБ в подготовке уголовного дела против других еврейских активистов и иных диссидентов, которые, как и я, не совершали никаких преступлений!


Призывы освободить Анатолия Щаранского

Десятого февраля Солонченко в присутствии Володина, Илюхина и Черных предъявил мне обвинение в окончательном виде. Если первое, с которым меня познакомили в начале следствия, состояло из нескольких строк, то теперешний текст составлял шестнадцать машинописных страниц. Оно изменилось и качественно: я теперь был дважды изменником Родины — «в форме помощи иностранным государствам в проведении враждебной деятельности против СССР» и «в форме шпионажа» — и единожды — антисоветчиком, «занимавшимся агитацией и пропагандой, проводимой в целях подрыва или ослабления советской власти».

Прошло ещё несколько недель, и однажды утром в кабинет Солонченко вошли, празднично улыбаясь, Володин, Илюхин и крупная ярко накрашенная брюнетка лет под сорок.

– А вот вам и адвокат в помощь, Анатолий Борисович, — сказал Володин, — Теперь вам будет гораздо легче разобраться во всех этих талмудах.

– Дубровская Сильва Абрамовна, — представилась дама.

Еврейка-защитник! Это они здорово придумали!

Много позже моя семья узнала от общих знакомых, по каким критериям подбирал КГБ в московской коллегии адвокатов защитника для меня: обладание допуском; членство в партии; женщина; еврейка. Вот когда ущербность пятого пункта в анкете оказалась не помехой, а достоинством! Органы полагали, что с женщиной-еврейкой у меня скорее установятся доверительные отношения.

Между тем Сильва Абрамовна, приняв тон молодящейся кокетки, стала говорить мне что-то куртуазное. Я прервал ее:

– Простите, вы с моими родственниками встречались?

– Н-нет.

– Но подбор защитника я доверил им! Мне трудно здесь, находясь в полной изоляции, узнать что-либо о том или ином адвокате. Почему бы вам с ними не встретиться? Если они утвердят вашу кандидатуру, то и я соглашусь.

– Да, но… — она сделала паузу, переведя взгляд на Володина, и тот вмешался:

– Ваши родственники сами не хотят ни с кем встречаться.

– Это неправда! Но в любом случае нам не стоит терять время на пререкания: я соглашусь только на защитника, кандидатура которого будет одобрена моими доверенными лицами — матерью или женой.

– Анатолий Борисович, вы первый мужчина, который мне отказывает, — игриво воскликнула Сильва Абрамовна.

– Мне самому это очень неприятно, — любезно ответил я, — особенно учитывая, что этим я увеличиваю число евреев-отказников в Москве.

Все рассмеялись, кроме Дубровской, которой упоминание ее национальности, похоже, особого удовольствия не доставило. Она выжидающе посмотрела на Володина: что, мол, дальше. Тот протянул мне заранее заготовленное заявление об отказе от адвоката, которое я и подписал, внеся в него одно дополнение: «…подобранного для меня КГБ».

На этом наше первое свидание с Дубровской завершилось, а еще через несколько дней мне принесли постановление о том, что она назначена моим адвокатом.

– По вашей статье предусмотрена смертная казнь, и оставить вас без защиты мы не можем, — объяснил Володин.

Слово предоставляется прокурору. Вот отрывки из нашего диалога, которые запомнились мне.

– Вы говорите, что эмиграция запрещена, — почему же около ста пятидесяти тысяч евреев уехали?

– Это произошло не по желанию властей, а вопреки ему.

– Почему многие из уехавших страдают в Израиле, обивают пороги советских посольств, просятся назад?

– Это не соответствует действительности. Хотят вернуться единицы. Но существенно, что в отношении этих людей, которых не пускают обратно, декларация прав человека нарушена дважды: ведь в ней ясно говорится, что каждый человек имеет право свободно выехать из страны, в которой живет, и вернуться в нее.

– Почему вы не критиковали порядки, существующие на Западе?

– Как видно даже из советской печати, на Западе каждый гражданин может открыто выступать с критикой своего правительства. Беспокоиться о том, что мир не узнает о нарушениях прав человека в капиталистических странах, не приходится.

В СССР же такие выступления считаются преступными, и за них предусмотрена кара. Если здесь не найдутся люди, готовые рисковать своей свободой и, возможно, жизнью, то мир никогда не узнает правды о положении с правами человека в СССР.

– В телеграмме к двухсотлетию США вы прославляете Америку — ведущую капиталистическую державу Запада, но ничего не говорите о безработице, нищете и проституции — этих язвах западного мира. Это ли не лицемерие?

– Да, я действительно поблагодарил народ США за его преданность принципам свободы вообще и свободы эмиграции в частности. Что же касается критики недостатков, то ведь и в поздравительной телеграмме советского правительства не было ни слова о проституции и безработице.

– Почему вы приглашали на свои пресс-конференции только представителей враждебных Советскому Союзу органов массовой информации?

– Не знаю, на основании каких критериев вы определяете эту самую враждебность. Но мы не раз приглашали корреспондентов и советских газет, и коммунистических газет Запада. Почему они ни разу не пришли — спросите у сидящих в этом зале журналистов.

– Вы говорите, что в Советском Союзе евреям не дают возможности пользоваться плодами еврейской культуры. Для кого же тогда выпускается журнал «Советиш Геймланд»?

– Согласен с вашим вопросом. Для кого? Ведь хотя идиш и противопоставлен в СССР ивриту — основному еврейскому языку, он не преподается ни в одной школе страны, даже в так называемой Еврейской автономной области. Неудивительно, что средний возраст читателей этого журнала — шестьдесят с гаком.

Большинство моих ответов, несмотря на их очевидность, для Солонина неожиданны. Он, похоже, не знает, что идиш в Биробиджане не преподают, что советским журналистам не разрешают ходить на пресс-конференции к диссидентам, что Декларация прав человека гарантирует возможность не только выезда из страны, но и возвращения в нее… Удивляться этому не приходится, ведь даже министр внутренних дел Щелоков в порыве великодушия говорил мне:

«Будь моя воля, я бы всех вас выпустил. Но назад, конечно, — никого!»

Так или иначе, каждый раз после моего ответа Солонин поспешно меняет тему, не затевая дискуссий. В конце концов прокурор задает мне такой вопрос:

– Был ли заключен ваш религиозный брак с соблюдением всех требований иудаизма?

Услышав положительный ответ, он оглашает справку, полученную вмосковской синагоге, где говорится: «Распространяемое на Западе некоей

Натальей Штиглиц брачное свидетельство, якобы выданное раввином еврейской общины города Москвы, — фальшивка».

Я думаю вступить в спор, но вовремя спохватываюсь: не хватает мне только обсуждать с ними наши семейные дела! Приговор оглашен: тринадцать лет. После своего последнего слова я и забыл совсем, что должны еще назвать срок. Пятнадцать лет, тринадцать — какая разница! На меня это сейчас не производит абсолютно никакого впечатления.

Меня выводят из зала, и в последний момент Леня кричит:

– Толенька! С тобой — весь мир!


Анатолий Щаранский после освобождения

На него сразу же бросаются кагебешники; я хочу крикнуть: «Береги родителей!» — но не успеваю и рта раскрыть: чья-то согнутая в локте рука сдавливает шею, меня подхватывают под руки, поднимают в воздух, бегом проносят по коридору и вбрасывают в воронок. Запирается «стакан», включается сирена, и машина срывается с места.

Полностью с мемуарами вы можете ознакомиться здесь.

/КР:/
Натан Щаранский смелый и интересный человек. Слышал его выступление, когда он приезжал в Герцлию в Израиле на предвыборном митинге тогда ещё Исраэль ба Алия…/


70 элементов 1,259 сек.