24.04.2024

Дина Рубина- золотая краска

+


Это был типичный завсегдатай пивной: красномордый, высоченный, с
толстой шеей и победоносным брюхом…Короче, он был таким, каким хочется
представлять себе немецкое пивное быдло. И прицепился к нам именно в
пивной, огромной мюнхенской пивной, простиравшейся чуть не на сотни
метров. Наша местная приятельница, уроженка вообще-то Днепропетровска,
но ныне патриотка Германии, уговорила нас взять по кружке пива –
здесь, мол, особое место и пиво везут из какой-то особой пивоварни.

Мы стали обсуждать сорта, повышая голос, чтобы перекричать
франтоватое, в баварских шляпах с перышками, трио в центре зала –
скрипка, контрабас и барабан без продыху лупили что-то бравое, чему
горласто подпевали румяные пивцы с кружками… И тогда от шумной
компании за соседним столом отделился утес – он казался особенно
высоким, потому что мы сидели, – и с широченной улыбкой направился к
нам. И если б не эта улыбка, явное послание добрых намерений, то впору
было бы испугаться его буйволиной мощи.
Тут надо кое-что пояснить…
Эта встреча произошла лет двадцать назад, в нашу первую поездку по
Германии. И длилась она минут сорок от силы, и разговор был коряв,
отрывист, иногда мы просто перекрикивали друг друга, если трио
вступало со свежим энтузиазмом. Вообще то первое путешествие по
Германии, с заездом в Гейдельберг, Берлин и Франкфурт, Нюрнберг и
Дрезден, с десятком выступлений перед новой публикой, с музеями и
невероятными парками и дворцами, было настолько сильным впечатлением,
что сейчас остается только удивляться: что заставило меня записать тем
же вечером рассказ нашего случайного собутыльника? что заставляло меня
время от времени вспоминать его и думать о нем, а главное – что
заставило сейчас извлечь его буквально из праха распавшейся на горстку
ветхих страниц записной книжки и отвести законное место в цепочке этих
коротких историй?
Господи, да он с трудом изъяснялся по-русски! А наша приятельница с
еще большим трудом балакала по-немецки, хотя и была лучшей ученицей в
их группе по изучению языка.
Понятия не имею, почему это въелось в меня: дымная полутемная пивная,
красномордая глыба рядом, попытки связать непослушные слова…
Само собой, я не стану буквально изображать его языковые потуги. Он
оказался восточным немцем, родившимся еще до войны, после войны учил
русский язык. Он и подсел к нам потому, что услышал знакомые слова. И
все повторял восторженно: Россия, Россия… – будто лучшая часть его
жизни прошла в каком-нибудь Ленинграде.
– Очевидно, он – дурак, – пожав плечами и отвернувшись, сказал мне
муж. – Что за восторги перед страной, искалечившей его детство?
И будто из упрямства перебил собеседника и поправил: мы вовсе не из
России, а из Иерусалима, столицы Израиля. Тот ошалел. Восхитился… Это
тоже нам знакомо, подумала я, – радостное участие немцев в благобытии
страны, созданной по причине и по следам их преступлений.
Но этот… Я пригляделась: у него была симпатичная физиономия трудяги.
Он сразу доложился, что по профессии он – шофер-дальнобойщик и в
данный момент отдыхает между рейсами. А завтра с утра – тю-тю-у-у! –
возвращается в Дрезден на своем трейлере. Свою историю, свою настоящую
историю стал рассказывать сходу, без предисловий, будто торопясь
вывалить все и вернуться к товарищам. Так и запомнила его:
взлохмаченный, с потным красным лицом, время от времени он
отмахивается большой ладонью от призывов собутыльников – вернуться за
стол и то и дело запинается в попытке подобрать правильное русское
слово.
Пересказываю буквально так, как двадцать лет назад записала в
блокноте, чуть ли не конспективно. Почему-то кажется, что таким вот,
бедноватым и торопливым, слогом правдивей всего предстает судьбинная
мощь его простого рассказа.
Первым браком его отец женат был на еврейке. Молодыми были, влюбились
друг в друга, дело нормальное. Но не поладили, очень уж разными были,
и разбежались. Мало ли, бывает! Отец женился вторично, уже на немке, и
через год родился он, Вилберт, – да, приятно познакомиться… И вот
когда Гитлер пришел к власти и все это началось… словом, когда
по-настоящему запахло жареным, однажды ночью отец молча ушел и
вернулся не один, а с молодой женщиной, черноволосой, кудрявой, с
огромными зелеными глазами, в блестящем черном плаще (шел сильный
дождь!). И мать ее приняла. Мать была замечательным человеком, хотя и
излишне прямолинейным. Он, Вилберт, тогда совсем был маленьким, года
четыре, поэтому не следил за лицом матери, а жаль: сейчас дорого бы
дал, чтоб посмотреть, как эти две женщины друг друга разглядывали.
Отец помог той спуститься в подвал и – знаете что? – до самого конца
войны Эстер – ее звали Эстер – из подвала не выходила. Она просидела
там все эти годы! Все годы войны отец и мать Вилберта прятали у себя в
подвале еврейку. Родной брат отца, Клаус, тот был настоящий наци,
служил в гестапо, знал, что брат прячет свою первую жену, но не выдал…
А когда Вилберт подрос, ему стали поручать носить ей еду. И он
справлялся. Лестница была крутовата, но он же взрослый, почти мужчина,
и не боится крутизны и темноты! К тому же там, в подвале горела
лампочка, и хотя Эстер стала бледная, как смерть и ее огромные глаза в
полутьме так странно светились, он совсем ее не боялся. Наоборот:
страшно к ней привязался. Они очень подружились.
– Мы с ней были ближе друг к другу, чем я с матерью… – сказал он.
Эстер в молодости закончила академию искусств, участвовала в
выставках. Она писала небольшие пейзажи, пока не… словом, до всего
этого дерьма. В подвале очень тосковала без дела, говорила, что это –
самое трудное: руки без работы ноют, болят по-настоящему. Тогда
Вилберт украл для нее золотую краску. Просто спер, прости Господи! В
их церкви неподалеку, во Фрауэнкирхе, в подсобке работал мастер,
подправлял то и се, какие-то завитки на алтаре, на деревянных хорах.
Уходя на обед, так все и оставлял. Надо было так украсть, чтоб
незаметно. Больше всего было банок с золотой краской… и Вилберт не то
чтобы грабил мастера, а так… подворовывал. Подкрадется, снимет крышку
с ведра и зачерпнет в баночку. Зато бумаги было навалом! Покойный дед
до войны владел писчебумажным магазином, и ее много осталось – хорошей
толстой упаковочной бумаги… Эстер писала и писала золотой краской свои
пейзажи: золотые деревья, золотое озеро, золотой мостик над ручьем…
И знаете, она пересидела фюрера! Когда пришли советские войска,
выползла из подвала, стала получать продовольственные карточки и
кормила их всех – всю семью. Они и выжили за счет этих
продовольственных карточек.
– Мои родители умерли рано, – говорит он. – А вот Эстер дожила до
восьмидесяти девяти и умерла совсем недавно. И всю жизнь была для меня
самым близким человеком… Конечно, работала до последнего, писала
акварели – пейзажи в основном. Была известным художником. Но знаете
что? Никогда больше не использовала в работе золотую краску. Зачем?
Другой полно, всякой-разной. Все ее пейзажи такие прозрачные, легкие –
прямо ангельские. Словом, искусствоведы и критики знали Эстер именно
по этим невесомым пейзажам.
После ее смерти, а Вилберт, само собой, остался единственным
наследником, после смерти в мастерскую Эстер хлынули эксперты музеев и
галерей.
– Увидели ее золотые подвальные пейзажи – чуть с ума не сошли! Она ж
их никогда не выставляла, не хотела. Говорила, это совсем особый,
нетипичный этап в творчестве. Вцепились, давали огромные деньги. Я
отказался… И потом всё письма слали, с музейными печатями да гербами,
подсылали каких-то своих гонцов, увеличивали сумму, пытались уломать.
Но я – на-а-йн! Я не продал! Я развесил их по всему дому – пусть
сияют! Золотой лес, золотое озеро, золотой собор…
– Я шофер, дальнобойщик, – добавил он, и кружка в его рыжей волосатой
лапе казалась небольшой чашкой. – Дома не бываю по пять-шесть дней. А
когда возвращаюсь и вхожу к себе, особо если полдень и солнце в окна,
навстречу мне – волны золотого света!


57 элементов 0,791 сек.