22.11.2024

Русская история для тупых

Нам казалось, что человек в относительно нормальных условиях будет относительно нормально развиваться. Оказалось, что нет. Оказалось, что он стремится к рабству. Собственно, «Бегство от свободы» нам давно об этом рассказывало. Но «Бегство от свободы» тоже, понимаете, не было любимым, не было настольным чтением советского и даже постсоветского человека. К сожалению, Хайд неистребим, как неистребима тоска по насилию во всех отношениях – к насилию над собой или насилию над другими. И видимо, человеческая природа гораздо меньше склонна к ответственности и самостоятельности, чем к подчинению и сладострастному рабству. Это довольно горькая констатация, но почему бы этого не признать, если об этом и так уже предупреждало большинство литераторов двадцатого столетия, еще до всякого фашизма причем.

В истории России был период, когда идеологическая обработка была практически сведена к нулю или, во всяком случае, когда было несколько полемизирующих идеологий. Нам тогда казалось, что человек будет делать выбор в сторону свободу, в сторону добра. Выяснилось, что нет; выяснилось, что наши представления о человеческой природе были довольно идеалистичны. Во-первых, человеку хочется угнетать; во-вторых, человеку хочется быть угнетаемым. Он склонен испытывать по этому поводу разнообразные наслаждения садомазохистского свойства, а в советском человеке эти наслоения особенно сильны. Просто в силу того, что он долгое время не рефлексировал в себе этого свойства, и, может быть, не читал «Учителя Гнуса». Ему было не до того.
Пенитенциарная система России – это раковая опухоль на теле государства, ядовитый гнойник, который проникает в кровь этого государства и этого общества. Тюрьма является главной духовной скрепой этого общества и главным духовным страхом. Она же и главный моральный стимул: страх перед ней, страх туда попасть, и так далее. Не говоря уже о том, что многие тюремные законы проникают на волю, потому что все либо сидели, либо боялись сидеть, либо носили передачи. Поэтому повесть Нима «До петушиного крика» и вся огромная работа Нима – издание им журнала «Неволя», работа его в журнале «Индекс» цензорщиком, его потрясающая тоже тюремная повесть «Звезда светлая и внутренняя» – все это вносит посильный и очень важный вклад в преодоление тюремной эстетики общества. А главный удар по этой главной духовной скрепе нанес Солженицын книгой «Архипелаг ГУЛАГ». Я думаю, он сам не догадывался о том, какого масштаба удар он наносит и как на самом деле непобедима, как, во всяком случае, труднопобедима эта духовная скрепа.
 
«Я думаю, что в путинской России три скрепы: суд, полиция и тюрьма. Тюрьма, конечно, главная, но нельзя туда попасть, не пройдя две других». Справедливо, но я не думаю, что есть принципиальная граница между этими системами, потому что все это называется единой пенитенциарной системой, все это единый конвейер, единый ряд. И Солженицын в «Архипелаге ГУЛАГ» рассматривает эту триаду как единый комплекс мер, он ведь даже говорит там (я не знаю, можно ли это сейчас цитировать или уже нельзя), что многие нквдэшные опричники, выходя на свою ночную работу, может быть, чувствовали бы себя менее уверенно, если бы знали, что нарвутся на сопротивление. Я не знаю, это уже пропаганда, сопротивление, призыв, разжигание? Я вообще не понимаю, как они «Архипелаг ГУЛАГ» издают и помещают в школьную программу. Это же про них книжка.
 
То, что сегодня общество продолжает быть зацикленным на теме посадок, то, что все больше всего боятся быть посаженными, а власть больше всего любит и умеет сажать, – это признак рака этой системы. Можно ли это пресечь, мы все увидим еще при жизни.
Может ли Эренбург называться полноценным провозвестником оттепели? Если на то пошло, скорее, Слуцкий. Повесть Эренбурга «Оттепель» сама по себе веяниям оттепели еще не была. Это был такой вполне себе советский социалистический реализм с человеческим лицом, правда, с лицом довольно перекошенным, лицом еще довольно маскообразным. Эренбург провозвестник оттепели в том смысле, что он успел при сталинизме более-менее сохраниться. Поэтому к новым временам он подошел внутренне готовым. На самом деле, первое полноценное произведение оттепели – это «Доктор Живаго»; роман, который при оттепели напечатан быть не мог. И когда Пастернаку сказал Казакевич: «Мы не сможем это напечатать» (имея в виду третий, несостоявшийся номер «Литературной Москвы»; не сможем напечатать не только по соображениям объема, а и по соображениям цензурным), Пастернак сказал: «А зачем печатать разрешенное? Все разрешенное уже напечатано».
Эренбург как раз писал в рамках разрешенного, а оттепель была явлением беззаконным, она выходила за рамки дозволенного. Мне кажется, что журнал «Синтаксис», выдуманный Гинзбургом (тот, первый, машинописный «Синтаксис»), – это было явлением оттепели. А стихи Маргариты Алигер в сборнике «Литературная Москва», в альманахе, которые подверглись бешеной разносной критике, все-таки не были явлением оттепели. Они были дозволенно советским явлением. Там можно поспорить о романе Николаевой «Битва в пути», потому что он получился глубже, даже чем она могла представить, потому что там дезавуированы главные черты советского человека, а именно мгновенная его готовность изменить свое отношение к соседу, если у соседа отец оказывается арестованным. Вот это глубинное духовное рабство, которое на личном опыте Николаевой, потерявшей первого мужа и отца, там отражено. Хотя формально это тоже еще вполне соцреалистический производственный роман.
«Рандеву» Василия Аксенова – это отражение той глубокой депрессии, в которой Аксенов к тому моменту находился. Не нужно никаких иллюзий: Лева Малахитов там погибает, он воскресает в собственном сознании, это жизнь души, посмертная жизнь. А на самом деле его, конечно, убили на этой стройке. Это нужно помнить, чтобы не питать иллюзий насчет отношения Аксенова к своему поколению и своей стране в 1968 году.
 
«Есть ли сегодня короткие тексты, по силе сравнимые с «Рандеву» 1968 года?» Нет. А откуда им взяться? Для того чтобы такой текст написать, надо на себе испытать какой-то заряд свободы. Надо, чтобы в тебя ударило солнце 60-х годов, тогда ты так мучительно будешь оценивать и воспринимать тьму 70-х. Но где то солнце, которое ударило в людей 90-х годов? Ничего особенного там не было, это было совсем не радостное время. Свобода была, а радости не было. Я часто цитирую эту фразу Валерия Попова: «Реанимация, а не Ренессанс». И ничего, подобного Аксенову, аксеновскому захлебывающему счастью, его остроте восприятия жизни, ничего подобного ему в 90-е годы не появилось и близко. Да и не могло появиться: я думаю, было бы кощунственно во время чеченской войны писать что-то подобное. Кто-то, конечно, был влюблен и счастлив. Но испытывать восторг, испытывать надежду от возрождения страны – я думаю, что в 90-е годы это была крайне редкая эмоция, которая свидетельствовала, скорее, о писательской глухоте.
 
Большинство тендряковских сюжетов – это попытка расставить нравственные акценты в мире, где нравственность поражена, убога, редуцирована. Это сюжет сегодняшней России. Видите, насилие отца над детьми – это история этически несомненная, тут никакой двусмысленности не может быть допущено. Другое дело, что Хачатурян в огромной степени – продукт вот этой уродливой системы, и в системе, где все уродливо: мораль, суд, воспитание, человеческие реакции, говорить о какой-то этике довольно трудно. И понимаете, для меня попытки обвинить сестер Хачатурян в отцеубийстве совершенно отвратительны, но, простите, попытки написать «правильно они сделали – убивать таких надо» – мне тоже это не кажется оптимальной реакцией, потому что «убил и правильно сделал» – это уже неправильная оценка. То есть убить, конечно, хочется. И старуху надо убить: она вошь, она паразит на теле человечества, она противная, почему бы это не убить старуху? Но дело в том, что они не только его убили, они себя нравственно искалечили, свою жизнь. Вы можете мне сколько угодно говорить, что у них не было другого выхода, и, скорее всего, если он и был, они его не видели. В огромной степени виновато общество.
 
Понимаете, в сегодняшней России вообще первобытные инстинкты восторжествовали до такой степени, что сколько-нибудь сложная моральная коллизия анализироваться не может. Но как бы то ни было, да, это тендряковская ситуация именно потому, что поздние повести Тендрякова («Расплата», «Шестьдесят свечей», «Ночь после выпуска») – это попытки внести какие-то нравственные координаты в больной системе. Иными словами, это попытка нанести плоские координаты, плоскую систему координат на очень изломанную, на очень кривую и сложную поверхность. На которой, конечно, все это искажается очень существенно. Я уже не говорю о том, что в обществе безрелигиозном (каково сегодняшнее российское общество) какие-то нравственные акценты расставлять вообще довольно странно. Прежде всего, потому что понятия добра и зла искажены непоправимо. Люди доходят до того (как я читаю в блоге той же Иваницкой), что само стремление к миру объявляется преступным. Потому что геополитика диктует нам воинственность. Таких глубоких нравственных искажений, на таком государственном уровне и в таком масштабе, как сейчас, в истории России не было давно. Я продолжаю настаивать на том, что в 70-е годы, по крайней мере, на уровне государственной пропаганды, до такого бесстыдства не доходило. Соблюдалось некоторое целомудрие, которое некоторым кажется, может быть, еще более отвратительным, может быть. Но мне так не кажется. Мне кажется, иногда притворство бывает благотворным.
 
Много можно простить, со многим можно примириться. Даже многие говорят: «Ну а чего вам не хватает?» И сам иной раз посмотришь на нашу «Похорошеллу» и думаешь: «Чего тебе не хватает?» Да не хватает того, что всем людям нечего делать, негде реализоваться. Реализоваться они могут, но в строго определенных пределах. У них нет никаких перспектив, у них нет шанса быть услышанными, а главное, нет шанса ничего изменить. Тебе на всех путях говорят: «Никогда хорошо не жили, нечего и начинать», «В России никогда не было иначе», «Россия – это такая страна со своим особым путем». И повторяя двадцать раз все это, люди видят, что они лишены перспектив. Покажите мне реализовавшегося за последнее время крупного писателя, крупного деятеля культуры, крупного ученого с международным авторитетом? Мы все доедаем советские последки. И это все очень печально.
«Насилие отца над дочерьми и отмщение дочерьми отцу кому-то напомнит отношения власти, которая воспринимается отцом, и народом, который воспринимается дитем». Видите, в чем вы безусловно правы? В том, что вместо работы по развитию народа, власть осуществляет его растление.
 
Хочу вам напомнить, что инцест – давняя метафора преступной власти. Эта метафора есть и в «Тихом Доне», и в «Докторе Живаго», и в «Лолите». Растлевающий отец – это один из сквозных мотивов прозы двадцатого века. И не будем забывать, что Аксинья и Лара, два этих образа России, безусловно, были растлены – одна отцом, другая отчимом в шестнадцатилетнем возрасте. Там, отца Аксиньи убили первым делом братья. А, кстати говоря, даже бездари это чувствуют. Вот в таком бездарном произведении, как роман Анатолия Иванова «Вечный зов», Анну Кафтанову тоже растлил ее отец, изнасиловал ее отец, купец Кафтанов. Власть как отец-насильник, эта страшная метафора растлевающей власти, и то, что в сегодняшней России она так пугающе осуществилась, лишний раз говорит нам о том, что, к сожалению, в истории России все слишком наглядно.  Как сказал Шендерович: «История повторяется трижды: один раз – как трагедия, и дважды для тупых».

По материалам Эхо Москвы подготовил В. Лебедев

Автор: Дмитрий Быков источник


67 элементов 1,034 сек.